Виктор Коваленко
Трагическая мечта о буйном колошении…
Философия национальной жизни в творчестве М. Горецкого
|
Если белорусская интеллигенция оторвется в самом начале от своего народа, она хотя и не погибнет и будет кое-как прозябать и расти, но буйного колошения не будет никогда. М. Горецкий. Рассуждения и мысли. |
Творчество Максима Горецкого и его образ как человека, писателя и гражданина остаются сегодня, на наш взгляд, довольно загадочными в истории духовной жизни белорусского народа. Критик С. Дубавец написал даже (безусловно, с некоторым преувеличением), что М. Горецкий «совершенно необьясним» («Нёман», 1993, N 2). Возможно, эта загадочность и необьяснимость несколько мнимые, так как они, скорее всего, провоцмруются малоизученностью художественного и публицистического наследия писателя. Известны блистательные работы А. Адамовича и М. Стрельцова, доказательные публикации М. Мушинского, Д. Бугаева и некоторых других литературоведов и критиков. Но этого катастрофически мало. Особенно слабо по причине идеологических ограничений и запретов изучена проблема глубоко внутреннего, смыслового соответствня идей писателя передовым устремлениям времени. К такой ситуации, конечно же, в первую очередь причастно то обстоятельство, что М. Горецкий был репрессирован и обращение к его творчеству, как тогда водилось, запрещалось. Кроме того, сами темы «писатель и народ» или «национальный пафос творчества» — если даже иного писателя и миновала трагнческая судьба — не поощрялись, к ним просто остерегались подходить. Даже в работах А. Адамовича, в идейном отношении очень смелых, чувствуется какое-то сдерживающее внутрениее препятствие при выходе к проблемам народности и национального сознания. Таков был диктат времени.
И еще: пробиться к мировоззренческим глубинам в ощущении жизни литературоведению и критнке мешал рецидив укоренившегося представления, привитого в период тоталитарного политического господства над духовным состояннем общества, что литература и искусство — это система каких-то вертикальных иерархических ценностей: «партийный писатель», «менее партийный» или вовсе «непартийный», «народный» и «менее народный». Конечно, в какой-то степени иерархическое положение писателя существует хотя бы потому, что художественный уровень творчества — не абстрактное понятие. Но этот уровень не измеряется по прямой вертикали. Творчество всякого серьезного писателя самоценно, если можно так сказать — пространственно. Вот почему нельзя ставить для исследования вопрос, кто пз писателей более «народный» или кто из них более предан нацпональной идее — Янка Купала или Максим Богданович, Якуб Колас или Максим Горецкий. Литература — это скорее конгломерат горизонтальных, пространственных составляющих идейно-художественного единства, где плодотворно осуществляются все творческие личности, по принципу — каждый по-своему, но ради общего.
Начало XX века в истории белорусской культуры — это утро больших предчувствий и больших прорывов художественной мысли, вдохновенное собирание живых проявлений духовного возрождения белорусского народа, познание и осмысление глубин национальной души, выход к универсально-космическому ощущению мира. В такое время рождаются будители и пророки, но именно тогда, же объединяющая сила национального духа подчиняет себе все, даже самые незначительные творческие усилия, направляя их в единое русло и к единой цели. Поэтому такой период в истории развития национальной литературы может казаться сплошным ровным массивом, где слабо различаются возвышения и низины. Более того, в этот период самые высокие фигуры на поле творческой деятельности как бы стесняются своей избранности, исключительности и готовы поступиться ими ради всеобщего устремления, даже не прочь принизить значение своей собственной личности. Прекрасно сознавая свою роль в процессе национального возрождения, Янка Купала, действительный будитель и пророк нации, тем не менее отказывал себе даже в звании поэта: «Я не паэта, о крый мяне Божа!» («Я не поэт», 1905—1907).
Максим Горецкий — один из самых выдающихся деятелей в литературной, культурной и политической жизни Беларуси первой половины XX века. Он из числа самых видных «творцов», «создателей» нации, кто вместе с Янкой Купалой, Якубом Коласом, Максимом Богдановичем, Змитроком Бядулей, Алесем Гаруном искал и находил затерянные феномены национальной духовной жизни. Ему тоже, как и многим другим, свойственно ощущение себя в качестве усредненной единицы в массовом шествии к всеобщей народной цели. Один из его рассказов так и называется — «Идут все — иду я» (1919). Косвенно идея коллективистской одинаковости присутствует и в образном строе одного из самых концептуальных рассказов писателя «Озимь» («Рунь», 1914). Одна из героинь, Ядя, интеллигентка, вышедшая из народа, говорит: «Мы — озимь». Конечно же, озимь («рунь») — это в первую очередь аллегория молодых культурных сил Беларуси, но в ней угадывается также знак всеобщности, коллективного и равного стремления к солнцу, к торжественному моменту вызревания и колошения, происходящему в одночасье.
В чем же смысл подобного «уклона» в художественном сознании белорусских писателей начала XX века? Он достаточно открыт и прозрачен. С больших высот интеллектуального познания труднее распознаются низовые уровни жизни. А ведь там, в самых донных пластах народного бытия, кроются все ответы на вопросы о современной и будущей судьбе любимой родины. Поэтому надо идти туда — в самый низ народного существования, не страшась грязи и флюидов, исходящих от клоаки господствующего строя, унижающего трудовой народ. Писатель убежден, что без осмысления «физиологии» национальной жизни не может возникнуть ее философия. А для этого необходимо быть тоже там, в самом низу, или хотя бы «принизиться», так как в подобном внутреннем состоянии легче со всей непосредственностью ощутить и увидеть определяющие волокна народной души.
Физиология и философия, низ и верх, земля и небо, темень и свет, ночь и день, грязь и красота, хлеб насущный и духовный порыв, варварство и гуманизм, мужицкое и господское — противоречия, которые лежат в основе всех проблемно-образных построений белорусской литературы начала XX века. В этих противоречиях исток всех ее философских ощущений, Отсюда, из этого первоначального источника питаются все ее мысли, в том числе — мысль национальная.
Почему — и национальная? Потому что антиномическое столкновение или противоречивое сочетание как-будто полярно разведенных начал в данное историческое время, в начале XX века, составляли внутренний облик нации, ее ментальную сущность. Она, белорусская нация, ненавидела себя и одновременно верила в себя. В самом изначальном моменте духовного возрождения ей были свойственны «две души». Таково название одной из повестей М. Горецкого, рассказывающей об одной из самых трагических страниц народной жизни, когда противостоящие начала выявлялись в предельно обостренной форме, в столкновении и борьбе, образуя процесс преодоления собственных внутренних несовпадений, вырабатывая новые формы, сочетания, которые должны были порождать красоту и гармонию. Стихотворение М. Богдановича «Калі ў ракавіну цёмную жамчужніцы» (1912) о драгоценном камне, образовавшемся из грязи, является образом-символом текущего бытийного самочувствия белорусского народа. В сущности, вся история белорусской литературы, особенно начала XX века, зиждется на философской доминанте духовного преодоления извечной патриархальной отсталости крестьянского уклада жизни и зарождения в нем высокого нравственного зрения как общечеловеческой основы зрения национального.
Насколько глубокой и исторически предопределенной оказалась эта традиция полярных представлений о мире, указывающих на его сложность и трудную познаваемость для простого человека, свидетельствует тот факт, что она в том или ином проявлении иногда возвращается и в современную литературу.
Что кроется за этой ментальной особенностью белорусского ощущения мира? Почему писатели так страшатся жизненных представлений, согласно которым, как у всех романтиков, идеал и существующая действительность разведены на удаленные расстояния? Во-первых, ход самой жизни не подтверждает такого глобального отдаления. А, во-вторых, что наиболее важно для понимания концептуальных интересов белорусской литературы, ощущение мира как далеко разведенных противоположных морально-духовных сущностей делало веру в светлое будущее народа менее реальной, даже недостижимой. Если идеал так далек, а действительность народного быта так неподвижна и мерзка, то может возникнуть сомнение: а стоит ли бороться вообще, жертвовать в патриотическом порыве своей жизнью ради довольно мифического народного счастья?
В творчестве М. Горецкого граница между видимым и сущим тоже неопределенна и расплывчата: «Всякие бывают нищие… Может, то и не нищие, а нищими идут» («Потаенное», 1913). Более того, даже граница между жизнью и смертью какая-то несерьезная, будто условная, человек в некоем смысле может «жить» и после смерти. В рассказе «Похороны» (1913) крестьянка говорит об умершем муже: «Покрасивел немного, как помер, в свет выбрался». Конечно, в этой фразе, прежде всего, слышится приглушенный крик о страшной народной доле, когда человек хорошеет только в гробу. Но здесь тоже проступает смысл относительности всего совершающегося на земле, когда действует какая-то двойная небесная «бухгалтерия» жизни. Очевидно, что писатель исповедует идею неоднозначности, многообразия и изменчивости жизни, ее тайного движения, идею возможной познавательности ее сущности. Знать, что видимое и сущностное адекватны сами себе, а внутренняя связь между ними неизменна, было бы для ищущего ума невыносимо, так как обессилела бы его вера в созидательные потенции жизни.
В оппозиции светлого и темного внутренний портрет темноты какой-то своеобразный. В ней есть и положительная сущность, потому что она своя, родная. В этой темноте появляются и живут пускай и страшные духи, но это духи родной земли. Они тоже действенны в пространстве национального космологического сознания, так как «обостряют» душевную жизнь, а ощущение местным человеком их присутствия приобщает его к великим тайнам мироздания, наделяет его статусом жителя всей земли, соединяет свое и всеобщее. В одном из ранних рассказов М. Горецкого «Темный лес», получившем свое заглавие по наименованию конкретной местности вблизи родной деревни писателя, «темный лес» — это обиталище постоянно живущего здесь кого-то таинственного, мифического, пока неопознанного, но тем не менее чувствуемого, а потому реального: «Страшно там осенью темной, когда пуща стонет, а волки воют, а громко всхлипывает неизвестно кто, будто душат кого-то, будто кто-то знает что-то. Жуть большая в сердце поднимается». Здесь, возможно, только утонченное авторское, «интеллигентское» восприятие окружающего. Но в рассказе «Потаенное» тоже самое слышит в родной околице старая деревенская женщина. «Ходит что-то невидимое по земле, за гумнами, за людскими банями»,— говорит она. Что же это такое? Здесь запечатлена способность человека чувствовать дыхание родной земли, что для представителя простого люда отнюдь не мало. Именно на этом моменте его изначального мирочувствования укрепляется вера писателя в свой народ. Значит, местный человек, мужик, если он готов принять собственное воображение за легендарную реальность,— это уже духовный человек. Из массы таких людей и будет вырастать своя национальная интеллигенция. В статье «Рассуждения и мысли» (1914) М. Горецкий, прямо обращаясь к белорусской интеллигенции, выскажет¬ся еще более ясно: «Так вот же, вы — интеллигенты — будущее возрождения белорусов зависит от крестьянина, хотя, правда, кружок интеллигентов уже глубоко пустил у нас корни, но если крестьянин перестанет выделять из своей ха¬ты деятелей движения, так движение будет усыхать».
И хотя крестьянская хата может пока дать лишь первоначальный, элементарный проблеск духовности, надежда на лучшее будущее уже просвечивает. Отсюда, с этого минимального рубежа духовности, и начинается познание белорусской литературой собственного народа, которое, в свою очередь, должно помочь ему углубить процесс самопознания. В этом всегда заключалась великая роль и цель ли гчратуры в национальной жизни каждого народа.
М Горецкий, как и все белорусские писатели дореволюционного времени, не только в публицистике, но и в художественных произведениях ставит проблемы откровенно познавательного характера, решение которых направлено на осмысление тогдашнего морально-психологического и духовного облика белоруса, что часто сближает его художественное творчество с философской публицистикой. Эти проблемы — боль души писателя. В рассказе «Родные корни» (1913) он задается вопросом: «Что за народ наш, белорусы?» Ответы на подобные вопросы даются, как правило, с такой пронзительно-трагической проникновенностью, которая напоминает эмоционально-психологическую тональность произведений модернистского направления с их надрывно-мучительными мотивами. Но если у представителей модернизма мука — это нередко всего лишь стиль, холодное подчинение внешним канонам метода, то у белорусских писателей — сама живая жизнь со всей ее социальной опаленностью. В рассказе «Озимь» Владимер «судорожно обхватил голову и мучился», а в первых главах повести «Меланхолия» герой подумывает о самоубийстве. Это распространенный жизненный исход персонажей в творчестве писателей декадентской стилистики.
С. Дубевец в уже упоминавшейся статье эссеистского плана справедливо поставил имя белорусского писателя рядом с именами таких выдающихся литературных фигур мировой литературы, как Акутагава и Камю. Их эстетико-психопогический аналитизм, конечно же, возносит их на космополитические высоты экзистенциального видения человека в сложных и драматических перипетиях современного мира. Но, на наш взгляд, в своей аналогии С. Дубавец «недосмотрел» чего-то очень существенного в творческом облике белорусского писателя. Отличие М. Горецкого от названных критиком писателей в том, что, как бы высоко ни представлялся нам М. Горецкий, он не адекватен им хотя бы уже потому, что за ним всю жизнь тянется пуповина, связующая его с национальной почвой. И это уже в условиях Беларуси не провинциализм, не фактографическая приземленность, а тенденция поднять национальное до уровня общечеловеческого. Внутенние сближения творчества М. Горецкого с авангардными стилевыми осмыслениями полностью подчинены познанию национальной сути бытия. И мысль о самоубийстве у Лявона З. в повести «Меланхолия» возникает не только по причине неприятия жизни вообще (тот же Акутагава сам покончил жизнь самоубийством), а в результате разочарования в возможностях национальной интеллигенции быстро приблизить час освобождения народа от мучительного угнетения.
Мука героев писателя — это и мука его самого. Предмет мучительного переживания и болезненного раздумья один: кто мы, белорусы, сегодня и что будет с нами в будущем. Но ставятся эти вопросы с ощущением всемирного горизонта.
Почему же поиски ответов на эти вопросы мучительны в такой степени, что где-то подводят литературных героев к смертельной черте? Видимо, дело в нетерпеливости передового народного сознания, ощущаемого писателем. Объяснение в том, что другие народы шагнули далеко вперед по пути национального развития, а белорусский только недавно начал медленно втягиваться в процессы возрождения. Осознание исторической отсталости родного края в сочетании с очевидностью медленного его пробуждения как раз и порождает гнетущее душевное состоя¬ние на грани предсмертного надрыва. Это состояние углубляется еще и чувством народной беспомощности, предопределенным малочисленностью национально сознательной интеллигенции, готовой жертвенно служить народу.
В рассказе «Что оно?» (1913) жажда познания законов мироздания как непременное условие познания самого себя так велика и неуемна, что герой неразумно целится из ружья в луну. Он хочет знать, что там, за луной, и «из чего оно произошло". Интересы родины для него превыше всего. Он готов даже заложить нечистым силам душу — лишь бы счастливым стал белорусский народ: «Чаровники современные: Скажите, как бесам душу продать, чтобы только спросить что-то» «Что-то» — это важнейшие истины национального бытия, «правда жизненная».
В исторические периоды борьбы за политическую независимость страны для литературы, каждого народа характерен накал чувства любви к отечеству, побуждающий преступить нравственный поведенческий закон. «Бесам душу продать» означает готовость пойти на преступление. У Т. Шевченко:
Я так її я так люблю
Мою Україну убогу,
Што прокляну святого Бога,
За нею дуилу погублю.
Конечно же, эта готовность пойти на преступление ради торжества нацио¬нальной идеи в литературе чисто условная, риторическая, практического осуществления не предусматривающая, так как сами истоки национально-освободительного движения имеют очевидный демократический, гуманистический и глубоко нравственный импульс: борьбу за равноправие и свободу угнетенных сограждан. Поэтому и средства достижения цели должны быть высоконравственными. Тем не менее, содержание мотива показательно; если рассчитывать на победу, то любовь к отчизне может быть только деятельной и всепоглощающей.
Именно большая любовь к угнетенной, терзаемой родине и призвана подсказать правильные и нравственно приемлемые пути достижения цели. Прежде всего, вредным для дела оказывается длительное состояние тоски и отчаяния. Так, чрезмерная сосредоточенность на собственной и народной бедности препятствует созидательному труду. Такова идея рассказа «Скрипочка» (1913). И еще необходимо реальное чувство жизни, без которого человек будет делать неизбежные ошибки и в результате не сможет улучшить не только народную долю, но и собственную судьбу (рассказ «Страшилище», 1913). Недаром тот же мучимый тоской Владимер из рассказа «Озимь» спохватывается и намечает деятельные планы: «Я буду жить, я буду работать и бороться. Мне стыдно за всю мою давнишнюю тоску и хныканье. Я было оторвался от людей и жизни. Но все, то в прошлом, и я опять живу, и буду жить. Мы еще повоюем, и дело наше не погибнет, не радуйтесь, враги, раньше времени!»
В рассказе «Родные корни» дед Евхим дает молодому человеку, стремящемуся к образованию и культуре и озабоченному судьбой родной Беларуси, целую нравственную программу, как себя вести, чтобы не потерять цели: познать через книги прошлое народа, не терять с ним связей сегодня, быть отзывчивым — думать о бедных и обездоленных, не отступать от твердых принципов: «...Читай, голубчик, в книжках, да и умных людей спрашивай, как жили в старину наши здешние люди... Выполнишь этот приказ — в жизни не ошибешься, будешь знать, что делать необходимо... А второе: почаще в родное гнездышко залетай... А еще добавлю: не забывай ты в городе... спросить себя: «А может, сейчас у кого-то корки хлеба нет?..» Помни, чтобы другого освобождать, необходимо самому крепким быть, в силе не падать, а то и самого затопчут...» Но это ведь и программа самого М. Горецкого!
А что же там, в «родном гнездышке»? Мало утешительного видит он, вышедший из народа интеллигент, в родной стороне. Угнетенность, необразованность, темнота, низкий уровень морали и быта, и как следствие — искаженное восприятие и понимание жизни. Как же можно тогда верить в быстрое духовное возрождение такого народа? Оказывается, можно.
М. Горецкий, как и другие белорусские писатели той поры, видел, что класс богатеев виновен в народных бедствиях. Виновным был и сам государственный строй, допускающий разительное социальное неравенство. Герой раннего рассказа «Стоны души» (1913) остро переживает «глумление жизни», хочет как-то изменить условия народного существования, чтобы не было «господ» и «мужиков». Его душа кричит: «Нельзя! Нельзя! Так не должно быть и не может быть!» Неуемный социальный эгоизм господ показывается в рассказе «Панская сучечка» (1918). Позже, в зарисовках «Красные розы» (1922) писатель выведет образ пана Невельского, который понимает, что для его сословия «время расплаты наступило». Но уже поздно. Революция идет полным ходом. А пока Архип Линкевич в рассказе «Родные корни» мечтает: «Эх! Найти бы и силу свою на весь мир показать, прогнать обидчиков, вытурить их от людей бедных».
Но еще хуже, пожалуй, что крестьянин боится господ, так как в его душе веками складывалось чувство покорности, которое начало граничить с психопатологией, подрывало у него естественную волю к жизни. Писатель полностью осознает это. В рассказе «Войт» (1913) даже панский прислужник, когда он привез крестьянину Юрке из господского двора приглашение для его дочери прибыть туда «петь и танцевать», поражен безотказностью Юрки. И ему было «немного смеш¬но, немного гадко, что Юрка не перечит, а так легко соглашается и потворствует: «Хорошо, паночек, хорошо...»
Мужик относился к господам с безрассудной покорностью, а к своему брату- мужику, если это было выгодно материально, при кротких добродушных словах — полное равнодушие. Хуже того, крестьянин способен на измену своей социальной среде и крестьянским интересам. В рассказе «Глупая голова» (1922) крестьянин Трофим за 30 копеек в день берется усмирить крестьян в их конфликте с паном. Число 30 здесь, видимо, не случайно, оно ассоциируется с 30 библейскими сребрениками Иуды, предавшего Христа.
Неприятие социального неравенства в творчестве М. Горецкого диктуется не только сочувствием нищим и обездоленным, но и пониманием, что «глумление жизни» является величайшим препятствием на пути национального освобожде¬ния. Владимер из рассказа «Озимь» вынашивает в душе очень радикальные, просто-таки революционные надежды: «Ах, если бы имел силы над панами. В порох, в пыль!»
И у этого героя отношение к привилегированной прослойке богатеев имеет ясную национальную направленность. Именно он признается, что жизни не пожалел бы ради того, «чтобы знать, что будет через 50 лет с белорусским делом...» В этом высказывании — позиция и самого писателя. Он убежден, что белорусские социальные верхи давно уже не являются той силой, которая могла бы поддержать национально-освободительное движение. Для этого они слишком эгоистичны в своих социальных стремлениях. Они привыкли брать, а не давать. Ситуация порождала классовую вражду. А национально-освободительная борьба, если она надеется на успех, требует единства всех слоев населения, всего народа, Но белорусские господа, самый образованный и культурный слой общества, давно уже не чувствовали и не считали себя частью собственного народа. В этом была величайшая историческая драма Беларуси. Спасение было в одном: опора на просвещение широких народных масс и на деятельность молодой национальной интеллигенции, которая выходила из народа и, получив знания, должна была вернуться в народ, чтобы нести ему настоящее понимание мира. Вот почему нет, пожалуй, в мире другой такой литературы, как белорусская, которая бы так пристально, жадно, целенаправленно и требовательно всматривалась в облик простого человека, особенно крестьянина. Именно он должен был стать человеком нации, а его внутренний мир — источником духовной энергии нации.
Интересно, что М. Горецкий, хотя и придает большое значение классовым отношениям в связи с решением национального вопроса, не считает их главными и всеопределяющими. В рассказе «Озимь» есть такое высказывание: «Люди копошатся... Не все ли равно, кто там душит кого! Я выше смотрю! Жизнь». Здесь, кажется, нашел отражение — еще в зачаточной форме — важнейший принцип философского понимания мира М. Горецким, в том числе национальной проблемы — принцип, который позже будет развит до уровня стройной системы взглядов, охватывающей как политическую концепцию, так и эстетическую ориентацию писателя.
Несомненно, М. Горецкий предчувствовал революционный исход существующих классовых противоречий и сочувствовал ему, но все же считал цели национально-освободительного движения выше и шире решения классового спора. Опорным смысловым словом в вышеприведенном высказывании является слово «Жизнь». Ход и развитие жизни, по мнению писателя, подскажет путь к достижению всенародной цели. М. Горецкий понимал, что социальная революция — это вожделенная мечта только части общества. Всеобщего масштаба радикальных перемен в условиях Беларуси он ожидал от национально-освободительных завоеваний. Учитывал писатель и антигуманистические последствия социальной революции. Даже гораздо позже, уже при советской власти, в статье «Белорусская литература после «Нашай нівы» (Общее обозрение, 1928) он осмеливался называть революцию наряду с войной «большой катастрофой».
В рассказе «Рассветы» («Досвіткі», 1921) М. Горецкий очень убедительно с художественной точки зрения проводит идею, что протест одиночек против угнетения обессмысливается, так как для того, чтобы коренным образом что-то изменилось в жизни людей, должна «вызреть» сама жизнь. Поэтому вряд ли писатель до 1917 года возлагал какие-то серьезные надежды, кроме чисто эмоционального влечения при виде фактов социальной несправедливости, на революционное решение народной судьбы. Работа времени и естественное движение жизни — вот что при всей нетерпимой медлительности процесса должно принести ожидаемые плоды. В этом убеждении — первоначальный исток жизненного девиза героев М. Горецкого, интеллигентов, вышедших из народа: «работать и учиться» (рассказ «В чем его обида», 1914), «ковать долю» («Озимь»), «пришло великое время, и большой работы ожидает страна» («Габриелевы присады», 1918). Писатель радуется, что белорусская жизнь уже рождает людей гордых, крепких душой, высоконравственных и талантливых, в которых остро нуждается родной край («Страшная песня музыканта», 1921), Пожалуй, не только М. Горецкий, а все белорусские писатели «нашенивской» поры отдавали предпочтение национальному просветительству и культурной работе перед революционными концепциями переустройства существующей действительности. Они в то время могли одобрить безоговорочно только революцию национальную, которая в случае победы могла и должна была улучшить и социальное положение народа. И в таком концептуальном самоопределении М. Горецкий был, конечно же, не одинок. З. Бядуля звал «вместе с жизнью к жизни». И у него слово «жизнь» является коренным и концептуально смыслообразующим. Прогресс должен идти согласно уже выявившимся тенденциям народного бытия, а не вопреки им. Жизнь необходимо принимать такой, какая она есть, и, исходя из этого принципа, строить все активные и полезные начинания.
Да, народная жизнь страшна, но не безысходна. Бедность, бескультурье на каждом шагу. Вселенская злоба и зависть друг к другу не дают возможности людям объединиться и действовать заодно. В рассказах «Томаши» (1920), «Злоба» (1920) — неприглядный деревенский быт, некрасивые внутренне люди. Панас ходит играть в карты, потому что дома ссоры, непонимание, подозрительность, нарочитая хитрость. Но в подтексте этих произведений присутствует очень важная мысль: это наш национальный быт, это наши родные люди. И больше неоткуда ухватить искорку надежды, как только отсюда — из этого быта, от этих людей. И вот играется свадьба — и как мгновенно преображаются люди! В рассказе «Зима» (1917) дается срез многих слоев крестьянской жизни. Свадьба — как вспышка на¬родной силы, ума, высокой морали, целомудрия. Значит, можно верить в этот народ. Идея рассказа «Томаши» — все плохое в крестьянине наносное, внешнее, прилипчивое, а в его сердце теплится доброта и сочувствие. Рассказ «Зима» имеет аллегорическую концовку; «Так тихонько, даже исподволь начинается зимний будний день». А это значит: так тихонько, исподволь, не спеша, по представлениям писателя, идет Беларусь навстречу своему светлому будущему.
Этот путь, безусловно, долог. И чтобы хоть немного сократить его собственными усилиями, М. Горецкий беспощаден в своем художественно-публицистическом анализе белорусской национальной жизни. В его произведениях выведено много образов народных, национально сознательных интеллигентов со светлыми задатками души. Но и эта категория героев, казалось бы, заслуживающая всяческой поддержки, уважения и даже восхищения, подвергается пристально-безжалостному рассмотрению на предмет их духовных возможностей. В том же рассказе «Зима» в насмешливом плане показан учитель Лексей Лексеевич, который задумал ни много ни мало, как создать «национальную литературу», но его произведения беспомощны. (Кстати, этот тип национального интеллигента не вывелся до наших дней.) А в сценках с натуры «Гапон и Любочка» (1914) белорусская интеллигенция вообще выглядит малообразованной, эгоистичной, расчетливой, нравственно не воспитанной. Позже писателю, как он вспоминает, довелось побывать в Белорусском клубе в Вильно, где собиралась белорусская интеллигенция, но его ожидало полное разочарование.
Но где же тогда луч надежды? Он есть. Оказывается, тот же Лексей Лексеевич способен на критическое отношение к самому себе, а это, считает писатель, уже не так и мало. Естественная стихия народной жизни захватит судьбу и таких людей для пользы укрепления национальной духовной почвы. В таком важном деле и кроха в счет.
Все чаще и чаще в творчестве М. Горецкого появляются призывы и утверждения, даже лозунги с предложением: «Жить!», «Жизнь прекрасна!» В драматической миниатюре «Камнетес» (1922) показаны все неурядицы и беды жизни простого человека, живущего благодаря силе своих рук. Недостатки, болезнь, тяжелый труд. Но есть и радости жизни. Сам камнетес говорит: «Все-таки хорошо жить на свете».
Все более обширными и проникновенными становятся картины, поэтизирующие природу и быт родного края. И не только у одного М. Горецкого. Как раз в это время Якуб Колас начинает создавать поэму «Новая земля», где поэтизация крестьянского (белорусского) образа и стиля жизни достигла триумфального художественного воплощения.
Какой же общенациональный смысл кроется в этой все усиливающейся внутренней тенденции, захватившей всю белорусскую литературу на длительное время? Как понять этот акафист жизни при одновременном проклятии за существующую в ней социальную несправедливость? Об открытом идейном смысле много говорилось и писалось: любовь к родному краю, возвышение его поэтического облика до уровня, достигнутого развитыми литературами мира, и т. п. Все так. И все же есть, как это сегодня можно почувствовать и осознать, в тенденции, интуитивно или продуманно предложенной М. Горецким, какая-то более скрытая, но, как нам кажется, несомненно, реально допустимая идея — идея политическая. Как? — можно воскликнуть в недоумении.— В пейзаже обнаруживается политика? Именно так, смеем утверждать. В пейзажных зарисовках, в любовании родным краем пробивается антиреволюционное мировоззренческое настроение.
Каким образом и в каком смысле? Максим Горецкий, Янка Купала, Якуб Колас, Змитрок Бядуля, Максим Богданович, Алесь Гарун не были объединены ор¬ганизационно в какую-то одну политическую группу или партию, если не считать объединяющей роли газеты «Наша шва», тем не менее их идейно-эстетические и политические взгляды обладают удивительным единством, вплоть до разительного сходства образов и мотивов, а также совпадения концептуальных мыслей. В этом их избранность как талантливых, искренних и преданных сынов своего народа. Их внутренний мир волей переживаемого исторического момента был настроен на улавливание духа родной земли, когда уже начало вызревать довольно широкое сознание национальной свободы и независимости. Они сами и были будителями этого сознания и поэтому дорожили той степенью, пусть еще незначительной, просвещенности этого сознания, которая уже достигнута. Будучи людьми довольно образованными и интуитивно остро воспринимающими реальность жизни, они чувствовали и понимали, что социальная революция может радикально перевернуть жизнь, а в результате трудно будет сохранить уже завоеванное на пути национально-освободительного движения и национально-культурной работы. Недаром все белорусские писатели начала XX века с энтузиазмом приняли февральскую революцию и настороженно, с длительным недоверием — октябрьскую.
Поэтому они и воспринимали существующий уклад и стиль народного быта при всех его кошмарных изъянах как свою «духовную территорию», которая владеет реальной возможностью, пускай и не скоро осуществимой, наполнить духовной энергией процесс развития национальной идеи вплоть до ее практического воплощения. Отсюда призывы и внушения в творчестве М. Горецкого: «Жить!» Идея почти всех произведений белорусских писателей начала XX века заключается в том, что народная жизнь, при всех ее внешних извращениях, прекрасна и способна порождать — национальную — духовность. Якуб Колас в поэмах «Новая земля» и «Сымон-музыкант», в трилогии «На росстанях» со всей конкретно-бытовой очевидностью и исторически-смысловой убедительностью раскрыл сущность этого процесса, показал, как все происходит, на примерах конкретных человеческих судеб, прежде всего — на примере собственной жизни.
В творчестве М, Горецкого философия национальной жизни, пожалуй, наиболее сосредоточенно и глубоко, через конкретно-сюжетные смысловые ходы, раскрыта в произведении дореволюционного времени — в драме «Антон. Картины жизни» (1914). Собственно, содержание драмы — это целостная модель существования белорусского народа, какой она виделась писателю в момент ее написания.
Но «Антон» — это еще и произведение-предупреждение, произведение-наказ. В драме изображен патриархальный характер — Автух, пьяница и добровольный прислужник господского двора, служащий лесником и учиняющий с сыном Антоном вечные свары по незначительным бытовым причинам, но и на предмет, как жить вообще. Однако главное — в произведении есть образ Антона, молодого деревенского жителя, «выламывающегося» из патриархальной крестьянской среды, ищущего истину жизни, стремящегося жить по справедливости и божьим законам, призывающего других идти по открытому им пути. Казалось бы, здесь раскрыта типичная для всей белорусской литературы начала XX века коллизия: противостояние добра и зла, положительного и отрицательного героя. По внешним исходным приметам это на самом деле так. Но в итоге все оказывается наоборот. Обнаруживается, что Автух не такой уж плохой человек. У него есть изъяны, но таким его сделала жизнь. А вот Антон, стремясь жить по божьему учению, становится воплощением исчадия ада, превращается в убийцу собственного сына и себя самого.
Детективная метаморфоза? Нет. Логическое развитие жизни, но жизни специфической — белорусской. Дело в том, что Автух в рамках сложившихся обстоятельств действует как типичный средний белорусский крестьянин. На его месте то же самое делал бы всякий другой человек, принадлежащий к той же среде: выпивал бы за счет крестьян, надеющихся на какие-то послабления с его стороны в господском лесу, доносил бы на самых ретивых и упрямых помещику и т. д. Но изменились бы конкретные обстоятельства — скорее всего, изменился бы и он сам. Ситуация в нравственном отношении не безнадежная. Безнадежен как раз Антон. Почему?
Безусловно, в определенном понимании Антон — передовой крестьянин, даже больше того — передовой человек своего времени. Ведь он способен задумываться философскими проблемами жизни, ищет ответа на вопрос, как жить по правде, и главное — сам стремится жить совестливо, как учит религия. Однако трагедия Антона в том, что его философское искательство абстрактно, оно не связано с реальными условиями существования людей и его самого. Его нровственные идеи и принципы — пускай самые хорошие и правильные — исходят не от него самого, они зародились и возникли не в результате работы его собственной души, а заимствованы готовыми из внешнего мира и поэтому имеют догматическую суть. Автух говорит сыну: «А-а-а ты, богомолье глупое! Опять кого-то наслушался».
Идеи и принципы Антона не вырастают из жизни, а накладываются на нее, нас готовая мерка, как холодный трафарет. Несовпадение абстрактного идеала и реальной жизни такое разительное, что Антону сама жизнь начинает казаться вечной темницей, сущим адом. Его пугает реальность, где на каждом шагу нарушаются божьи заповеди. Он — субъективный революционер максималист, уверовавший в немедленное преобразование жизни согласно усвоенному идеалу. Но бороться за эти идеалы он не хочет и не может. Он действует при помощи собственного примера, не выходит за рамки бытового деревенского уровня и часто попадает в нелепые положения. Измучившемуся душой Антону начинает казаться, что жизнь припасла его сыну одни страдания и поэтому он считает, что в таком случае лучше не жить ни сыну, ни ему самому. Антон из тех, о ком в народе говорят: «Заставь глупого молиться, он и лоб расшибет». Но не только народная мудрость восстает против жизненной позиции Антона. Библия, законам которой он следует,— тоже. Как известно, в библейской легенде об Аврааме, который собирался принести в жертву сына Исаака во славу Бога, рука Авраама была остановлена Ангелом, посланником Бога, запретившим жертву. Идея этой истории заключается, видимо, в том, что верность Божьим заветам имеет свои пределы, она не должна доходить до границы, когда утрачивается здравый смысл, И еще: неискушенному Антону пока не понять, что именно лучшими намерениями вымощена дорога в ад, Понятно, что М. Горецкий сознательно дискредитирует жизненную позицию своего героя. Он убежден, что мировосприятие, свойственное Антону, ведет к краху не только индивидуальную человеческую судьбу, но и судьбу всего народа. Лозунг писателя — «жить!», «к жизни!» Не случайно именно в тот момент, когда Антон собирается совершить преступление, идет веселое праздничное деревенское гуляние, в котором содержится так много народной нравственной красоты и общечеловеческого смысла. Естественная жизнь торжествует и должна торжествовать. Поэтому только здесь, в здоровой народной среде — источник трезвых жизненных идей и правильного, созидательного мирочувствования. Только в таком случае мирочувствование и идейность будут своими, родными, а следовательно — живучими, исторически перспективными.
В драме «Антон» М. Горецкий прямо переносит эти вроде бытовые: представления в область национальной политики и национальной эстетики. Они, конечно же, и в обычном, бытовом понимании несли в себе философское содержание, легко приложимое к литературным проблемам и. политической жизни Беларуси начала века. Но писателю этого мало. Он воссоздает острые ситуации открытого спора и полемики, вводит в сюжет «философские» фигуры «польского публициста», «московского демократа», «белорусского автора» и «доктора». Они ведут споры о самых актуальных культурных и политических интересах белорусского края.
В сущности обсуждается та же проблема естественного и объективного смысла в развитии национальной жизни, только теперь уже применительно к культуре и литературе. Судьба Антона и дает пищу для спора и дискуссии интеллектуалам разных национальностей.
Неожиданность положения заключается в том, что «польский публицист), и «московский демократ» дают белорусской литературе небезосновательные и даже очень благожелательные, лестные для нее советы. Они призывают ее создать образ нового человека-белоруса, способного вместить в себе лучшее нравственное самочувствие народа, от которого исходила бы светозарность духа, выявляющая лучшие внутренние достоинства нации. Одним словом, они советуют создать образ-идеал, который мог бы стать духовным и идейным знаменем для всех белорусов. «Белорусский автор» (обобщенный образ передовых литературных си.! Беларуси с их пониманием актуальных национальных задач, к коим несомненно относится и сам М. Горецкий) резонно оспаривал подобные предложения все на том же основании: нельзя подстегивать жизнь, предписывать ей загодя, куда идти Ее естественное развитие самодостаточно. Идеал искусственным, абстрактно- рациональным способом не создается. В нем., в идеале, должна жить духовная энергия местной действительности. На призыв «московского демократа», который говорит, что «литература ваша, белорусская, не медля должна выявить белорусам нового человека», и «польского публициста» («создайте нового человека!») «белорусский автор» отвечает: «Жизнь даст ответ...» Потому что, если такой тип взять как готовую конструкцию, перед ним всегда будет маячить тень судьбы Антона — убийцы собственного будущего.
«Белорусский автор» уверен, что дух народа обязан вызреть для великих исторических дел, Его возражения очень убедительны: «В мировой литературе произведения, в которых показываются одному какому-нибудь обществу новые пути жизни, новые задания, такие произведения больше, чем другие, преждевременны и вскоре забываются новыми поколениями».
Белорусское литературоведение (О. Лойко, М. Кенько) заметило уже, что идейно-эстетический предмет спора в пьесе «Антон» широко перекликается с дискуссией 1913 года в газете «Наша нiва» о всеобщем внутреннем направлении в развитии национальной литературы, прежде всего — поэзии, начатой статьей Ю. Верещаки «Возвращайте долг» и продолженной статьей «Почему плачет наша песня?», подписанной «Один из парнасников» и приписываемой Янке Купале. Если «один из парнасников» обосновывал частое наличие грустных мотивов в белорусской поэзии трудными условиями жизни народа, то Ю. Верещака считал, что время эмоционального и идейного однообразия белорусской поэзии с ее устойчивыми нотами печали, обиды и жалобы прошло, что пора романтизировать и идеализировать образы национальной литературы, заставить ее как бы подтягивать за собой реальную жизнь. Одним словом, должен был появиться образ-пример, воспитывающий белорусов лучшими качествами своей души.
Не трудно заметить, что мысли Ю. Верещаки в основном тождественны убеждениям «польского публициста» и «московского демократа» из драмы «Антон». И хотя сегодня, очевидно, что белорусская литература в то время, когда велась дискуссия и когда создавалась драма, уже шла и одним и другим путем, так как оба они были для нее на том этапе жизнесодержательными — ведь центральной фигурой в творчестве самого М, Горецкого был положительный образ национально сознательного интеллигента,— тем не менее очень интересны идейноэстетические предпочтения писателя. Предоставив широкие возможности своим персонажам-оппонентам «польскому публицисту» и «московскому демократу» высказаться, М. Горецкий устами «белорусского автора» все же поддерживает в дискуссии «одного из парнасников», «А пускай плачем,— говорит «белорусский автор»,— опеваем недолю — ищем хороших заданий... Нельзя же сразу создать себе идеал...» И дальше: «Да и певцы тоски, скорби часто добивались своими песнями совершенно противоположного». Одно уже то, что М. Горецкий сближает позицию Ю. Верещаки в дискуссии с позицией своих персонажей из драмы «Антон» — персонажей ненационального происхождения — имеет свой выразительный смысл. Писатель крепко верил в созидательные силы самой жизни, в пробуждающуюся энергию народного духа. Он радовался, что национальная жизнь все-таки развивается, идет в гору. «Белорусский автор» говорит: «О, как прорвет! Пускай дозреет... История не ошибается... Мы теперь под горкою, а лучшие наши вон куда на горку взобрались, а со временем все на горе будем...»
Но не означало ли это фаталистического смирения с существующей действительностью, не проглядывает ли здесь позиция полного невмешательства в ход вещей? Нет. Драма «Антон» заканчивается все тем же постоянным для писателя призывом: «жить!» А «жить» означает активно действовать, но в границах, очерченных самой жизнью.
Нельзя не обратить внимания, что в драме «Антон», как и во многих других произведениях М. Горецкого, обоснована концепция национальной жизни вопреки распространенному уже тогда радикально-революционному убеждению о возможности и желательности мгновенного изменения социальной действительности, об устройстве жизни по правде, в том числе и вопреки идеологии будущей октябрьской революции. Если преданность Антона религиозным моральным предписаниям сменить на приверженность прямолинейным социальным мечтаниям, логика судьбы Антона, пожалуй, не изменится. Как ее завершение видится только крах. М. Горецкий отдавал явное предпочтение революции национальной, которая должна была улучшить и социальное положение трудового народа.
Концептуальное содержание драмы «Антон», как и всего творчества М. Горецкого дореволюционной поры, со всей философской системой представлений о человеке и обществе не могло найти логического продолжения и развития в идейной атмосфере советского времени, когда мысль о революционном пути разрешения общественных проблем считалась непоколебимой, предусматривающей вечное существование эксплуататорских классов.
Но как тогда объяснить, что М. Горецкий после октябрьской революции поддержал ее идейные ориентиры и оказался в числе служащих советских учреждений? Известно, он сотрудничал в газете «Известия Смоленского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов», работал в газете «Звязда» вместе с видным большевистским деятелем Беларуси В. Кнориным. В 1927 году писатель произнес приветственное слово XI съезду Коммунистической партии Беларуси от имени ученых Горецкой сельскохозяйственной академии. Искренне и вдохновенно участвовал в литературной и культурной жизни БССР после переезда из Вильно. Думается, противоречия в личностной и творческой биографии писателя здесь нет. М. Горецкий оказался и на этом повороте судьбы верным принципу, который он исповедозал и раньше — идти за жизнью, за ее велениями. Он увидел, что значительная часть населения России и Беларуси с симпатией присматривается к большевикам, и принял это как историческую данность. К тому же, в теоретических декларациях большевистской партии содержалось немало привлекательных для преданного национальной идее культурного деятеля положений и установок. Недаром М. Горецкий переехал из Вильно в Советскую Беларусь, надеясь, что только здесь он найдет настоящее применение своим творческим силам, согласованным, как всегда, с целью строительства национального духовного дома. Еще раньше, в 1918 году, он, увлеченный революционной эйфорией, писал: «Светоч социального учения зажегся и ярко горит на востоке.
И в нем мое утешение.
При нем нет ни эллина, ни иудея. Всем одинаково светит и греет он» («Будем жить!»).
Прямых и косвенных объяснений писателя относительно его причастности к советской власти немало. И они не только любопытны. В них трагедия человека, народа, времени. Так, в драматическом отрывке «Мутерко» (1920) один из персонажей говорит: «Нет, если уж выбирать, то лучше соглашусь на коммунистов. По крайней мере, свои люди. А кто знает? — выветрится жестокость коммунистических порядков, даст бог, примут они такие формы, что можно будет вытерпеть. А если так, то чем я очень уж отдаляюсь от коммунистов?» Эти слова в рассказе говорит отрицательный тип, демагог. Но очевидно, что подобным образом думали многие честные белорусские интеллигенты, в том числе и М. Горецкий. И не измени большевистская партия многих своих политических установок в сторону упрощения и беспримерной жестокости, возможно, так бы оно и было.
М. Горецкий, по всеобщему признанию, был человеком удивительной сердечной искренности, а также душевной открытости и честности, как нравственной, так и идейной. Принимая в той или иной мере распространенные в советское время политизированные представления, например, относительно пролетаризации литературы («только пролетарская литература является теперь революционным фактором»), относя национально-возрожденческое мировоззрение к пройденному этапу культурно-политической жизни Беларуси, иногда называя его, как это было принято тогда, «идеалистическим», писатель тем не менее был убежденным противником нигилистических попыток отлучить от современности культурное наследие прошлого. Он настаивал на безусловной преемственности дореволюционного возрожденческого духовного потенциала и политики белорусизации и развития национальной культуры в советское время. Об этом свидетельствует даже формулировка темы его доклада на конференции по реформе белорусского правописания и азбуки в 1926 году — «Национальный возрожденизм и послеоктябрьский период» (позже заглавие доклада изменилось — «Нашенивский период в белорусской литературе»).
В ответ на критику своего доклада М. Горецкий с предельной ясностью заметил: «Я сказал то, что считал необходимым сказать, чтобы понять национал-возрожденизм и его связь с послеоктябрьским периодом». Доклад М. Горецкого был, в сущности, защитой нашенивской идеологии от уже прозрачно вырисовывавшегося враждебного наступления на национальную культуру прошлого, оцениваемую как сплошь буржуазную, а поэтому бесполезную. Он пишет о том, что художественному творчеству нашенивского периода была свойственна идеализация крестьянского труда, в чем сам был «грешен». Но это не столько осуждение, сколько констатация. Он верил, что именно крестьянское мировоззрение белорусов, составляющее нравственно-духовную основу национальной литературы, с течением времени даст оригинальную заявку на ее всемирное признание: «А я то и скажу, что и среди крестьян (белорусов) много грамотных людей, как и среди «интеллигентов», но соха и коса да близость к таинственной жизни природы и с детства выработанный аристократический взгляд на нехватку корки хлеба у крестьянина и делают то, что литература такого простого народа и будет иметь при хороших условиях значение мировое, да!» И еще: «Чем более я знакомлюсь, как мне кажется, с душой белорусской, тем с большей определенностью настаиваю я на том, что белорусской литературе суждено сказать много нового в области духа..,) («Рассуждения и мысли»).
Если до революции М. Горецкий настойчиво исповедовал принцип естественного движения жизни, призывал не опережать это движение, то позже, после Октября, ему иногда начинало казаться, что жизнь, пронизанная импульсами революционных перемен, обгоняет сознательный отклик людей, в том числе писателей, на эти перемены. Но, пожалуй, и после революции у него приоритетным остается убеждение, что естественная жизнь все же неоспорима как в теории, так и в практике осуществления ее предначертаний.
Был еще один несомненный момент, повлиявший на жизненный выбор писателя. Это довольно ощутимое по многим приметам разочарование в практических возможностях национально-освободительного движения, которое так и не смогло добитося в сравнительно благоприятных для него исторических условиях 1917—20 годов серьезных результатов, Чувствовал он и отчетливо выявленную частичную несостоятельность слишком твердых упований на текущую жизненную обоснованность медленно-эволюционных процессов, ведущих к национальному освобождению. После революции 1917 года М. Горецкий несколько пересматривает некоторые свои принципиально важные для него по идейным соображениям произведения, где воплощены были, как показала последующая жизнь, и отдельные слишком наивно-призрачные предположения о будущем возрастании силы народного духа, направленном на пробуждение национального чувства. Теория маленьких постепенных шагов не совсем оправдала себя. Большевизм своей радикальной политиком вообще снял эту проблему с повестки общественной и политической жизни. Оказалось, что история XX века способна шагать крупномасштабными шагами, изрядно потеснив авторитет эволюционных методов изменения общества. Видимо, в связи с этим обстоятельством М. Горецкий начинает перерабатывать некоторые дореволюционные рассказы в повести «Меланхолия» (1916— 1928) и «Тихое течение» (1917—1930).
Нет, писатель не отказался окончательно от главенствующих идей своей прежней системы убеждений и взглядов на жизнь. Они остаются в важнейших чертах в неприкосновенности хотя бы потому, что, возникнув в дореволюционные годы, они сохраняются как бесспорные исторические свидетельства эпохи. Но и помимо этих соображений они дороги писателю, так как он убежден: какие бы повороты ни совершала жизнь, основополагающие ее начала никогда не утрачивают своей ценностной значимости, Есть категория вечных законов жизни, пренебрегать которыми при любых обстоятельствах не рекомендуется никому.
В повестях «В чем его обида» (1925—1926), «Меланхолия» и «Тихое течение» художественно утверждаются в основном те же истины национального сознания, которые были открыты М, Горецким в дореволюционное время. Остается в общих чертах неизменной и прежняя поведенческая программа белорусского интеллигента — деятеля национально-освободительного движения. Вот какие мысли в повести «Меланхолия» сопровождают Лявона З., едущего по железной дороге: «Буду себе ехать потихоньку и спокойно, буду любоваться своим бедным родным краем и буду беспредельно лелеять мысли о его возрождении...» В такой момент у героя возникает чувство любви к жизни вообще как принцип мироощущения: «Почувствовал, что крепко любит жизнь». И как клятва: «Страна моя родная! Мы, твои верные сыновья, еще перестроим тебя! Не будешь ты такая грустная и убогая!»
Повесть «Тихое течение» — это жизненная история простого деревенского паренька с несчастливой долей — такого же, как тысячи и тысячи других. В детстве его, маленького, оставляют дома без присмотра со всеми вытекающими отсюда последствиями, «Это — герой нашей истории, Хомка... А пфе! Неинтересное дитя — герой наш. Весь в соплях и немытька, и худой, а живот — как тот бубен: так выпнулся у ребенка от пушного хлеба и картошки». И тем не менее он действительно герой, так как именно такие дети — и никакие другие — надежда и будущее Беларуси.
Хомка плохо учится, да и школа какая-то неказистая, до смешного низкого уровня. Но и та наука, даваемая подобной школой, в этом крае нужна. Хомка, как водится в бедных крестьянских семьях, становится батраком, но все заработанные им деньги отец забирает себе, никогда и ничего не покупая сыну. Герой плачет от обиды на отца-пьяницу, пропивающего заработанное не им. Хомку-бедолагу убивают на войне, Но именно такие люди, как Хомка,— искренние, честные, работящие — составляют белорусский народ. Ему тоже встречалась радость в жизни. Он вспоминает, как бороновал ниву, сидел, хотя и на чужом, вспаханном поле, но был тогда счастливым, удовлетворенным жизнью — жизнью пахаря, потому что в назначении пахаря — правда жизни вообще.
«Тихое течение» — образ тихого, медленного течения народной жизни, которое вызывает у писателя меланхолию и отчаяние, но в этом течении есть все же живые и стремительные струи, вселяющие надежду. В повестях, однако, больше этой самой меланхолии, чем в рассказах дореволюционной поры, глубже разочарование в «тихом течении». «Какая-то непонятная сонная тревога сжимает сердце и нет силы выздороветь» («Тихое течение»). Или: «Вот ничего не сбылось, не показалось, и все останется как было сотни лет. Заваленные кресты, изрытые свиньями могилы» («Меланхолия»), Усиливается неопределенность душевного состоя¬ния и неуверенность: «Зачем жить, чего ожидать, что искать?» («Меланхолия»).
Писатель видит, что на благородной ниве национальной деятельности появляются ложные пророки. А тот, где-то существующий, настоящий, давно ожидаемый пророк-спаситель слишком долго не появляется. «Кто-то запаздывает веками и не приходит» («Тихое течение»). Но в этих открытых нареканиях есть и подспудное смирение, так как, по мнению писателя, другие пути, видимо, еще менее надежны. В этом видится трагедия народа.
Действительно, трудно найти в белорусской литературе другого такого писателя, как М. Горецкий, в творчестве которого жесткий анализ нетребовательного и запущенного народного быта так тесно уживался бы с откровенно умилительным отношением к нему, где бы пафосное осуждение несло в себе и печать вынужденного смирения. И Янка Купала и Якуб Колас, пожалуй, более категоричны.
Философский принцип понимания жизнедеятельности белорусского интеллигента, выработанный М. Горецким в дореволюционное время и подтвержденный им в первые годы советской власти, приобретал смысл предостережения для тех, кто считал, что после октябрьской революции получил, будто бы узаконенное народом право разрушить старый мир, чтобы на его обломках построить новый. Писатель считал, что обновление жизни должно произойти, но в процессе ее общего роста, а не на путях разрушения ее основ.
Подтверждение этому своему убеждению М. Горецкий ищет также в истории народной жизни. Творческим результатом поисков именно в таком направлении явились романы «Комаровская хроника» и «Виленские коммунары» (1931—1932). История народной психологии, народного быта — это тоже духовное богатство родного края. Содержание этих произведений самым непосредственным образом связано с животрепещущими и злободневными раздумьями писателя. И напрасно С. Дубавец в упоминавшейся статье в «азарте разочарования» не пожелал заметить идейной значимости «Виленских коммунаров». Почему-то критику показалось, что в романе «политики оказалось совсем мало, особенно в сравнении с кулинарной частью». Это звучит как ирония, но вряд ли в данном случае стоило иронизировать — ведь М. Горецкий описывает голодное время. К тому же, политики, на наш взгляд, в романе хоть отбавляй. Разве история рода, сформировавшая на протяжении многих поколений личность народного интеллигента, не несет в себе национально острую политическую мысль? А чего стоило писателю в условиях сталинской ссылки создать образы виленских коммунаров исторически объективном освещении — как фразеров, сектантов, потерпевших поражение потому, что они утратили поддержку рабочих? Это политическое геройство!
Идея трудного, но все же в конце концов возможного соединения нескольких начал в национальном мирочувствовании белоруса, осознание его двойственного внутреннего состояния занимает М. Горецкого на протяжении всего творческого пути. Особенно художественно сильно эта идея воплотилась в повести с красноречивым названием «Две души» (1918—1919).
Но наличие «двух душ» — не эгоистическое состояние двуличия. Это опять-таки внутреннее отражение облика мира, указывающее на трудность и сложность его познания. «Две души» — условный образ той текучести и неопределенности, которая препятствует образованию схематических убеждений. Нельзя человеку быть одномерным и иметь одну душу. Писатель отдает предпочтение такому положению, когда в душе человека происходит постоянное нравственное движение, когда человек способен уловить действительную и многозначную диалектику окружающей жизни. Поэтому, по мнению писателя, внутренняя ясность всегда враждебна познанию ментальных миров. «Есть натуры, которые, чтобы спокойно и уверенно существовать, испытывают острую потребность в определенности и ясном понимании всего происходящего вокруг них, а равно и в их собственной жизни в известные отрезки времени. Таких натур больше всего среди славян и народов Востока, Им необходимы некое удовлетворение и душевный покой как итог осмысления всего сущего. Иной раз им просто неймется привести в порядок свои мысли и если не разрешить извечный вопрос: «Откуда все взялось и для чего существует?», то хотя бы успокоить себя, подумав, помечтав и вновь обретя ясность во взглядах на извечно неясное».
П. Васюченка в хорошей в целом статье «Диалектика души», помещенной в комментариях к повести «Две души» (М. Гарэцкк Творы. Мiнск 1990), все же приписывает главному герою Обдираловичу качества, ему не свойственные и писателем вовсе не предусмотренные. Когда М. Горецкий в вышеприведенной цитате пишет о натурах, свойственных больше всего славянам и представителям Востока, стремящихся к ясности, то он этим самым очевидно противопоставляет им как раз Обдираловича, у которого «две души». И неправда, что Обдиралович хочет во что бы то ни стало «преодолеть такое свое состояние». «Две души» — данность жизни. И не случайно П. Васюченка, приводя ту же цитату, подает ее неполностью, опуская слова об объективном существовании «извечной неясности», К ясности в повести стремится неказистый и примитивный большевик Горшок и достигает ее пределов, но это означает конец его жизненного пути, а в будущем и конец его идеологии, которую он исповедует.
Но идейного содержания повести «Две души» не понять, если не заметить, что и активный борец за национальную независимость Беларуси Суховей одномерен в своих политических взглядах. Он тоже, как и большевик Горшок, не отрешившись от своей нетерпимости и подозрительности, не признает «двоедушества» Обдираловича: «Что? Вы думали, я позволю себе положиться на этого ренегата? Еще неизвестно, как он поможет нашему другу Концевому. Что? Он говорил вам, якобы у него «две души»?.. И вы его защищаете? Напрасно! Это не «две души», это... это...— Парень ловил подходящее слово руками.— Это распущенность, разлезлость, мягкотелость — нечто для меня омерзительное, скользкое. Эти выродки несут погибель отчизне, как и всякие враги-чужеземцы... А-а, дрянь...»
Вся идейная суть повести в разоблачении мироощущения, отдающего предпочтение однозначности и упрощенчеству. И как это актуально для политической и нравственной жизни современной Беларуси! Суховеи не перевелись до сегодняшнего дня. А на самом деле, как справедливо убеждает писатель, мир полон перипетий и тайн вплоть до их астральных значений. Повесть «Две души» — это откровенное отрицание большевистского постулата, что общество делится по классовому признаку, чего писателю в атмосфере репрессивных 30-х годов, конечно же, не могли простить. Ведь у М. Горецкого все перемешано! Игнат Обдиралович считается господским отпрыском, а его молочный брат, пролетарий Василий — мужицким сыном. Но на самом деле все наоборот: Игнат мужицкого происхождения, а у Василя, примкнувшего к большевистской партии, родители помещики. Видимость — это еще не сущность. Вот почему, чтобы не ошибиться, Обдиралович так упорно стремится прорваться сквозь ясную, поверхностную видимость окружающей действительности к ее настоящей сущности. Именно поэтому он так осторожен, не спешит самоопределиться, за что его упрекают как большевик Горшок, так и Суховей, борющийся за национальное освобождение Беларуси.
В повести — двойственен мир, двойственен человек. Пламенный оратор и местный большевистский деятель Иван Горшок, по уважительной кличке — Карпович, имеет неблаговидное прошлое: «Деньги воровал, тело грязнил, а совесть водкой заливал», И не только в этом его «двойственность». О нем говорится так: «Приобрел уважение за ум свой у товарищей-рабочих и стал Карповичем. Но вожди-интеллигенты с их характерным инстинктивным пониманием не имели к нему особого расположения. Чувствовали в Карповиче тот сорт людей-самоучек, которые хотя и большой высоты достигают в искусстве, политике или в какой-нибудь науке, но навсегда остаются с каким-то изъяном в самом основательном, а поэтому вдруг и страшно легко сваливаются иногда на самый низ человеческой мысли. Они, такие, каким-то чудом совмещают в душе своей наилучший, кажется, гуманизм и наихудшее, окажется, человеконенавистничество, химию и алхимию, марксизм и хиромантию и с одинаковой искренностью веруют в то и в другое». И дальше: «Никомушеньки не признаюсь,— сам себе думал иногда Карпович,— но чувствую, что в любой партии мог бы находиться с полной искренностью». Это подтвердила жизнь на современном этапе. Бывшие коммунисты сегодня в относительно небольшой части группируются в собственном партийном объединении. Они «распылились» по другим, новым партийным образованиям и служат там со всей внутренней отдачей.
Повесть «Две души» создавалась в 1918—1919 годах, но разве в моральной и политической характеристике Горшка нет предугаданной писателем психологической данности личности Сталина и его окружения? На наш взгляд, имеет свое провидческое значение и глагол «окажется», употребленный писателем в будущем времени.
Провиденциальная, пророческая способность М. Горецкого как художника-философа просто поражает. Большевику Горшку оказалось не по силам распознать около себя под личиной большевика садиста, монархиста и русского шовиниста капитана Горешку. Стоит обратить внимание; фамилии у них очень похожи, что указывает и на их идейную и внутреннюю похожесть. Горшок и погибает от руки Горешки, своего двойника — сиречь будто от себя самого. Сегодня и в этом моменте содержания повести при внимательном чтении можно, как нам кажется, обнаружить злободневные аллюзии.
Имеется, видимо, какой-то аллегорический знак и в том, что в гробу Горшка никак не могут накрыть крышкой — мешает согнутая нога. Дело уже не в «большевизме», а в «горшковщине», которая, наверное, еще не скоро будет похоронена окончательно.
«Двойственна» в конце концов сама национальная идея. Она и «мужицкая» и «господская» (Игнат Обдиралович и Василь). Игнат, как и все герои-интеллигенты у М. Горецкого, и любит деревню, хранительницу народного духа, и ненавидит. С одной стороны, Обдираловичу и Ире, сознательной и активной деятельнице по национальному возрождению родного края, нравится призывно-революционный мотив гимна рабочих «Интернационал», а с другой — они и их друзья не прочь воспользоваться наследственными деньгами старого помещика Обдираловича, чтобы подкрепить ими национальное дело. В повести где-то уже маячит призрак национального большевизма, но пока для героев все же предпочтительнее надежда, что «вожди белорусского движения наверно смогут ко времени отхода из Беларуси немцев создать белорусское войско и вооруженной силой защитить отчизну», Как оказалось потом,— не смогли.
В эпилоге повести Обдиралович, имея простое происхождение и господское воспитание, приходит, однако, в среду борцов за национальное возрождение родного края, ведомый туда конкретными жизненными обстоятельствами и любовью к Ире. Теперь его путь не только верный, но и твердый, подкрепленный собственным душевным опытом.
В советское время М. Горецкий не был ни инакомыслящим, ни каким-то внутренним диссидентом в более позднем понимании этого слова. Он был просто здравомыслящим, умным, честным человеком и чутким к жизни писателем и политиком. Но как раз такие люди стали уже опасными для неудержимо укрепляющейся сталинской системы властвования. Эта система не могла простить ему не только прежних политических пристрастий, но и всего его творчества, философские основы которого имели ясную национально-освободительную направленность, а также неподкупную реалистическую обстоятельность. Система не могла простить ему самого склада его личности, деятельной и склонной к глубокому анализу, уже показавшей пример широкой и свободной сферы мышления. В трагической судьбе М. Горецкого, помеченной ранней высылкой из Беларуси и расстрелом, не было ничего случайного. К большому сожалению, в XX веке люди все еще часто платят за правду и честность своей жизнью. Максим Горецкий — в их числе.
Уладзімір Казбярук
У разгары падзей
Здабыткі беларускай прозы і драматургіі 1917 — 1920 гг. на старонках перыёдыкі таго перыяду ў значнай меры былі прадстаўлены творамі, напісанымі раней, але пазбаўленымі магчымасці трапіць да чытачоў. У прыватнасці, пабачылі свет апавяданні Максіма Гарэцкага “Чарнічка” (напісанае ў 1915 і апублікаванае ў снежні 1917 года), “Літоўскі хутарок” (адпаведна 1915 і 1920 гады), “Зіма” (1915 і 1918), “Маці” (1916 і 1918), “Хадзяка” (1916 і 1918), “Генерал” (1916 і 1918), “Амерыканец” (1916 і лістапад 1917), “Асілак” (1916 і 1918) і інш.
Заслугоўваюць увагі і творы Язэпа Лёсіка, пра якія Максім Гарэцкі ў артыкуле “Беларуская літаратура пасля “Нашай Нівы” (Агульны агляд)” пісаў: “Асабліва трэба адзначыць апавяданні Лёсіка: яны цяпер сумна сведчаць, што аўтар многіх граматык і прасторных правапісаў загубіў у ім не вельмі плоднага, але вельмі добрага і нацыянальнага беларускага пісьменніка”.
У 1917 —1918 гадах у “Вольнай Беларусі” было апублікавана “Апавяданне без назвы” Язэпа Лёсіка (раздзелы “Яўхім Плашка”, “Гаронім-ляснік”, “Наша гаспода”, “Каля карчмы”, “Дома”, “Падарож да навукі”, “Панскія дзяўчаты або Юзікава натура”. Яшчэ адзін раздзел — “Гаронім у дарозе” — быў змешчаны ў газеце “Беларусь”. Твор, над якім аўтар працаваў з лютага да чэрвеня 1914 года, паводле свайго зместу пераклікаецца з паэмаю Якуба Коласа “Новая зямля”. Падзеі адбываюцца і ў тым самым месцы, і ў тым часе.
Аднак цэнтральнае месца ў беларускай прозе перыяду грамадзянскай вайны займае аповесць Максіма Гарэцкага “Дзве душы”, і таму ёй неабходна ўдзяліць асаблівую ўвагу. Тым больш, што на працягу некалькіх дзесяцігоддзяў яна была недаступнай і невядомай чытачам, а ў апошнія гады нашы літаратуразнаўцы і крытыкі выказвалі аб самой аповесці і аб ідэйных пазіцыях аўтара супярэчлівыя меркаванні і думкі. Нават Алесь Адамовіч палічыў, што Максім Гарэцкі напісаў “сюжэтна-рамантычную гісторыю, адрываючыся ад таго, без чаго пазней (ды і раней) і кроку не ступаў — ад жывой рэальнасці і праўды, як у вялікім, так і ў дробным” (А. Адамовіч. “Здалёк і зблізку”.— Мн., 1976, с. 235). А адзін з аўтарытэтных даследчыкаў Міхась Тычына, напрыклад, на пытанне аб тым, ці прымаў Максім Гарэцкі Кастрычніцкую рэвалюцыю, сцвярджаў: “На гэтае пытанне адказ адзіны. Ен прыняў яе і вітаў. Адной з прычын гэтага яго душэўнага руху было тое, што рэвалюцыя абвясціла права нацый на самавызначэнне. Пісьменнік актыўна ўключыўся ў працу па адраджэнні беларускай дзяржаўнасці” (Міхась Тычына. На выспе Патмас. Творчасць Максіма Гарэцкага. “Роднае слова”. 1993. № 2).
Падобнае меркаванне выказаў таксама Іван Чыгрын: “I тут, думаецца, самы час адхіліць закіды ў бок пісьменніка тых крытыкаў, якія з вобразам Гаршка звязваюць намер Максіма Гарэцкага кінуць цень на ідэалы Кастрычніцкай рэвалюцыі, на яе актыўных удзельнікаў” (“Роднае слова”. 1994. № 7—8). Артыкул у цэлым змястоўны, але ў гэтым канкрэтным выпадку з аўтарам можна паспрачацца. У творчасці Максіма Гарэцкага і асабліва ў аповесці “Дзве душы” хапае аргументаў, якія абвяргаюць падобныя меркаванні ці вывады.
Па-першае, мы нязгорш ведаем, як кіраўнікі Аблвыканзаха адносіліся да адраджэння беларушчыны і беларускай дзяржаўнасці. У аловесці “Дзве душы” пісьменнік аж надта выразна паказаў, што бальшавікі беларускую нацыянальна-культурную дзейнасць і прапаганду ідэй адраджэння беларушчыны лічылі контррэвалюцыяй. За што ж былі арыштаваны Мікола Канцавы і Сухавей?
Калі б Максім Гарэцкі вітаў Кастрычніцкую рэвалюцыю і славіў яе дзеячаў, то ці дазволіў бы сабе так бязлітасна і няшчадна характарызаваць палітыку бальшавікоў — і там, дзе паказваюцца паводзіны канкрэтных дзеячаў на месцы, і там, дзе робяцца больш шырокія абагульненні? Чаго варта адна толькі знішчальная характарыстыка Гаршка і людзей з яго асяроддзя! Нагадаем: “Яны, гэтакія, нейкім дзівам сумяшчаюць у душы сваёй найлепшы, здаецца, гуманізм і найгоршае, акажацца, чалавеканялюбства, хімію і алхімію, марксізм і хірамантыю і з аднолькавай шчырасцю веруюць у тое і другсе. Багі іхныя любяць завадзіць сварку, скідаюць адзін аднаго з пасаду і робяць у галаве свайго паклонніка незвычайны сумбур”. Не пра каго-небудзь, а пра бальшавіцкіх дзеячаў гаварылася, што яны “хоць і вялікай высакосці даходзяць у мастацтве, палітыцы ці абыякой навуцы, але назаўсёды застаюцца з нейкай хібаю ў самым грунтоўным, а дзеля таго неўспадзеўкі і страшна і лёгка зваліваюцца часам на самы дол чалавечай думкі”.
Пісалася ўсё гэта ў разгар грамадзянскай вайны, за шмат гадоў да таго, як Сталін па чарзе нішчыў колішніх кіраўнікоў і радавых удзельнікаў Кастрычніцкай рэвалюцыі і разгарнуў небывалыя па маштабах рэпрэсіі супраць уласнага народа, партыі, дзяржаўнага апарата, праявіўшы нябачанае ў гісторыі чалавеканялюбства.
Максім Гарэцкі нават дазваляе сабе з’едлівую, знішчальна-карыкатурную характарыстыку бальшавіцкай ідэалогіі, мары аб сусветным панаванні маналогам п’янага Гаршка: “А я, брат ты мой, п’ю не з радасці, а з гора... Гора нам вялікае! Колькі пра... прале... лелелета-арыяў загубілі, кроў разлілі, а рэ-ва- лю-цы-ю яшчэ не ўратавалі ад паноў усяго свету (...) I няхай жыве інцанал... інцынарацынал... ін-тэр-на- цы-я-нал! Няхай жыве!!!”
У сувязі з гаворкай пра адносіны Максіма Гарэцкага да дзеячаў Кастрычніцкай рэвалюцыі і канкрэтнай дзейнасці яе ўдзельнікаў варта згадаць кар’еру Гаршка або крывавую расправу над нявіннымі сялянамі.
Белагвардзейскі капітан Гарэлік-Гарэшка адной фразай раскрыў поўную маральную дэградацыю дзвюх супрацьлеглых палітычных сіл — і белых, і чырвоных: “Я быў у ласцы ў нябожчыка Гаршка. Заслужыў гэтую ласку цэлымі цэбрамі густой, запечанай, чорнай крыві паўстанцаў”. Тут ён выконваў заданне маскоўскага хаўруса “Вызваленне Расіі”. А заданне было не абыякое: “Між іншым было даручана яму знайсці патрэбных людзей для арганізацыі сялянскага паўстання, самому пралезці ў Чырвоную Армію, заслужыць ласку ў бальшавіцкіх кіраўнікоў, папасці на ўсмірэнне бунту і задавіць яго з незвычайнай, шалёнай жорсткасцю”. Так дзейнічалі адны для ратавання “единой и неделимой”, а другія — у імя сусветнай рэвалюцыі, гэта значыць, дзеля выратавання пралетарскай часткі чалавецтва.
Што ж датычыць адносін Максіма Гарэцкага да нацыянальнае палітыкі тагачаснага бальшавіцкага кіраўніцтва, то варта яшчэ згадаць апавяданне “Апостал”, дзе гавогрка вядзецца пра паездку чырвонага інструктара Курапы на сяло для прапаганды ідэй толькі што адноўленай пасля вызвалення ад акупантаў савецкае ўлады: “Набраўшы чырвонае літаратуры на ўсіх краёвых мовах, апрача беларускае, бо літаратура ў гэтай мове яшчэ лічылася да той пары контррэвалюцыйнай выдумкай беларускіх нацыяналістаў (...), ехаў ен на парцы стайковых коні па Ашмянскім тракце...” Адбываліся ж гэтыя падзеі пасля таго, “як толькі Чырвоная Армія дала магчымасць ізноў раз абвесціць незалежную Савецкую Беларусь”, гэта значыць, пасля ліпеня 1920 года.
У аповесці “Дзве душы”, акрамя чырвоных і белых, дзейнічае і трэцяя сіла — вельмі нешматлікая па колькасці. Але яе сутнасць у тым, што кіруецца яна чыстымі маральнымі прынцыпамі. Гэта — тыя людзі, якія паверылі ў беларускае нацыянальнае адраджэнне, прысвячаюць яму свой час, сілы, волю, энергію і канчаткова звязалі з ім свой лёс.
А ці аўтар сапраўды “адрываўся” ад жывой рэальнасці і праўды “як у вялікім, так і ў дробным”? Больш узважанымі і пэўнымі ўяўляюцца меркаванні і вывады Пятра Васючэнкі: “М. Гарэцкі меў магчымасць назіраць нарастанне рэвалюцыйных падзей з розных геаграфічных пунктаў: з Каўказа, Масквы, Смаленска. (...). Тое, што ён назіраў, пасля ўвайшло ў ягоны твор як непадробныя, пазбаўленыя лакіроўкі вобразы таго часу. (...). Тымі ж шляхамі, праз Каўказ, Маскву і горад N (недзе на Смаленшчыне або Магілёўшчыне) Гарэцкі правёў і свайго героя, перадаўшы яму і балючыя пытанні, над якімі пакутаваў сам” (М. Гарэцкі. Творы, с. 467—468).
А яшчэ ж ці выпадкова на долю Абдзіраловіча выпаў прыблізна такі ж нялёгкі лёс — і хваробы, і шпіталі, і вандроўкі — як і на долю аўтара (амаль што равесніка, бо ўсяго толькі на тры гады маладзейшага за свайго героя)? Так ці інакш пісьменнік нябачнымі — а месцамі нават і даволі выразнымі — ніткамі звязаў лёс маладога афіцэра са сваім уласным.
А што гэта за загадкавы горад N. у якім часткова разгортваюцца падзеі? Вядома, што ён знаходзіўся на ўсход ад дэмаркацыйнае лініі і што сюды ніякія акупанты не дацягнуліся. А тая мяжа ўвесь час жыла ў свядомасці жыхароў горада, з-за яе транляла сюды беларуская літаратура, за яе ўцякалі людзі, якія ратаваліся ад “чразвычайкі”. У рэальным жыцці падобную ролю адыгрываў Смаленск. I можна меркаваць, што нейкія рэаліі смаленскага перыяду свайго жыцця аўтар напэўна выкарыстаў у аповесці. Гэта, вядома, не значыць, што пісьменнік перадаў Абдзіраловічу ўсе свае перажыванні. Але ўласныя назіранні — такія свежыя і жывыя — ён ніяк абмінуць не мог.
Як галоўныя канфлікты эпохі ўвасабляюцца і вырашаюцца ў мастацка-вобразнай сістэме і кампазіцыйнай структуры твора? У аповесці — тут можна паўтарыць — дзейнічаюць тры асноўныя грамадска-палітычныя сілы: чырвоныя, белыя і прыхільнікі беларускага нацыянальнага адраджэння. Ёсць яшчэ і народ, падтрымкі якога шукаюць усе. Што ж датычыць беларускага адраджэнскага руху, то гэта была з’ява, з якою не жадалі лічыцца тыя, у чыіх руках была рэальная сіла. Дый чаго ж можна было чакаць ад няпрошаных прышэльцаў з розных куткоў і закамаркаў былое імперыі, тым больш калі ім мроіліся такія прываблівыя сны аб сусветнай рэвалюцыі, аб сусветным бальшавіцкім панаванні?
У цэнтры ўвагі аўтара знаходзіцца чалавек, звязаны так ці інакш з усімі трыма сіламі і ў аднолькавай меры аддалены ад кожнае з іх. Жыццёвая пазіцыя, светапогляд, ментальнасць і паводзіны Абдзіраловіча складваліся пад уплывам этнаграфічнай, сацыяльнай, культурнай сітуацыі таго асяроддзя, у якім ён рос і выхоўваўся. На этнаграфічным беларуска-рускім сумежжы быццам бы зрасліся абедзве нацыянальныя стыхіі. На працягу доўгага часу беларусаў ад рускіх не аддзяляла дзяржаўная мяжа, яна не існавала ні на канкрэтнай мясцовасці, ні ў свядомасці людзей. Невыпадкова Абдзіраловіч разважае сам з сабою: “Мая ж бацькаўшчына — Расія”.
Са зместу твора вынікае, што ён рос на стыку беларускай і рускай нацыянальных стыхій, меў непасрэднае дачыненне да розных сацыяльных асяроддзяў, усюды мог быць і сваім, і чужым. Гэта ўяўляла сабою дрыгвяністую глебу для раздвоенасці, для ідэйных блуканняў і маральных пакутаў. У душы Абдзіраловіча пануе неўтаймоўны разлад і ў сацыяльным, і ў нацыянальным плане, і ў сферы інтымных пачуццяў. Яго заварожвае мелодыя “Інтэрнацыянала”, прываблівае тэорыя сацыяльнае роўнасці, але з агідай успрымае ён дзеянні мясцовых балыпавіцкіх правадыроў тыпу Гаршка. Ен лічыць сябе грамадзянінам Расіі, але адначасова спачувае дзеячам беларускага адраджэння і духоўна аказваецца найбольш блізкім да іх. Наогул жа ўсе сацыяльныя, нацыянальныя і асабістыя праблемы зблыталіся, утварыўшы гордзіеў вузел у свядомасці і пачуццях выхадца — па волі сляпога лёсу — у аднолькавай меры з панскага і сялянскага асяроддзя, выхаванца рускай армейскай школы.
Выбар такога іменна героя дазволіў пісьменніку з аднаго назіральнага пункта і з блізкае адлегласці — а гэтым самым выразна і дакладна — абмаляваць найважнейшыя гістарычныя з’явы і працэсы тае эпохі, паказаць узаемасувязь, узаемадзеянне і перапляценне самых, здавалася б, супярэчлівых і супрацьлеглых працэсаў.
Аповесць “Дзве душы” з небывалай праніклівасцю перадае незвычайны драматызм падзей, раскрывае характар і сутнасць бясконца супярэчлівых палітычных, сацыяльных, маральных канфліктаў эпохі. М. Гарэцкі як разважлівы празаік і ўдумлівы назіральнік жыцця паказаў, якім няпростым быў шлях нацыянальнага самаўсведамлення беларусаў.
Абдзіраловіч, як і героі іншых твораў Максіма Гарэцкага, пакутуе ад усведамлення таго, што на Беларусі гаспадараць чужынцы — прышэльцы і прыблуды з розных куткоў былой імперыі. Як сведчанне духоўнай пакуты гучыць яго пытанне, звернутае да самаахвярнай актывісткі беларускага руху Іры Сакавічанкі: “Мне здаецца, што ўсё няшчасце тут ад разладу тэорыі і практыкі. Бо скажыце, калі ласка: (...) тэорыя Інтэрнацыянала вінавата ў тым, што беларускім народам кіруюць цяпер бальшавіцкія камісары ўсіх нацый, апрача беларускай? Ці яна вінавата, што ў нашым знамянітым Обліскомзапе ёсць армяне, латышы, жыды, палякі, маскоўцы, але няма нас, беларусаў? ”
У творчай манеры Максіма Гарэцкага заўважаецца адна асаблівасць: ён пазбягае спрошчаных, прамалінейных, а гэтым самым — малазмястоўных ацэнак. Пісьменнік бачыць шматколернасць і шматгалоссе жыцця. Не ўсюды ён ухваляе паводзіны і адданых дзеячаў беларускага нацыянальнага адраджэння. Тут нельга не нагадаць маладога Сухавея, які ў кожным недастаткова ўсвядомленым беларусе бачыў здрадніка і рэнегата. Гэта быў па сваёй сутнасці чыста бальшавіцкі падыход.
Аўтар аповесці няшчадна выкрывае бесчалавечнасць як параджэнне і злавесны сімптом рэвалюцыйных узрушэнняў. (У паэзіі тое ж самае мы назіраем у Ясакара.) У творы асабліва агіднымі ўспрымаюцца дзеянні капітана Гарэцкі-Гарэліка, які па заданні белых верай і праўдай служыў у ворагаў і з небывалай жорсткасцю распраўляўся з народам — у аднолькавай меры ад імя белых і чырвоных, запісваючы, праўда, усё на рахунак бальшавікоў.
Аповесць “Дзве душы” ўспрымаецца як мастацкі прысуд бальшавіцкай рэвалюцыі, галоўнымі дзеючымі асобамі і героямі якое становяцца такія людзі, як безнадзейны прапойца Гаршчок (Карпавіч, “дзядок”), а адным з надзейных сацыяльных асяроддзяў, сацыяльнай апорай — тыя начлежкі, дзе знаходзілі прыстанішча людзі, якія па розных прычынах трапілі на дно жыцця, канчаткова губляючы пры гэтым чалавечае аблічча.
Вось перад намі лёс Гаршка — аднаго з найвыдатнейшых дзеячаў рэвалюцыі правінцыяльнага маштабу:
“I неўпрыцям для самога сябе паслізнуўся ён.
I дайшоў да астатняй брыды. Грошы краў, цела брудзіў, а сумленне гарэлкаю заліваў.
Прапаў Іван Гаршчок.
Трапіў у самае басяцкае прадонне.
...Прачнуўся аднойчы на голых запэцканых гразёю, шалупашкамі і слізкімі гурковымі і кавуновымі недагрызкамі, замасленьіх басяцкім шкумаццём палацях у начулішчы.
...................................................
Апошнія капейкі былі прапіты. У кішэні анічога. На сабе чорны пінжак, там-сям пазашываны белымі ніткамі, надзеты проста на голае цела, абшарпаныя, дзіравыя штаны і стаптаныя, збітыя на нет бацінкі”.
У асяроддзі такога роду змагароў за ідэалы рэвалюцыі, як Гаршчок, зусім невыпадковым становіцца з’яўленне злареснай фігуры капітана Гарэліка-Гарэшкі, які, як нешта зусім натуральнае, хваліцца тым, “як яны з Карпавічам сцішылі мужыцкі бунт” і як сам ён застрэліў з нагана па адным некалькі дзесяткаў безабаронных сялян.
Гэта было сведчанне безнадзейнае хваробы грамадства і палітычнага ладу, які абапіраўся на такіх людзей, што знаходзіліся ў апошняй стадыі маральнага разлажэння і адзічання.
У асяроддзі бальшавікоў былі і сумленныя людзі — такія, як Васіль. Але галоўным героем мясцовага маштабу стаў Гаршчок. I гэтую акалічнасць пацвердзіла ўрачыстае пахаванне яго — з маніфестацыяй, удзелам войска і рабочага люду, з аркестрам: “Чорны мурашнік людзей з чырвонымі штандарамі, з грознымі напісамі рынуў па вуліцы. Далёка там плыла адчыненая труна з нябожчыкам — на плячах у работнікаў, а следам гутаўся катафалк. Гукі марша ўсё дужэлі і бальней хапалі за душу засмучона-паважным, наканованым”.
Аповесць “Дзве душы” займае унікальнае месца ў гісторыі беларускай літаратуры перыяду грамадзянскай вайны. Гэта — свайго роду мастацкі рэпартаж, які ахопліваў разнастайнасць канфліктаў тае эпохі, паслядоўна прасочваў дыялектыку душы і багацце перажыванняў людзей — прытым прадстаўнікоў розных грамадскіх слаёў — і выносіў няшчадны прысуд агідным з’явам і ў палітыцы, і ў паводзінах, і ў свядомасці людзей.
Копша, хтанічнае боства мёртвага царства, гаспадыня нябожчыкаў. Сэнс назвы — страшная, задымленая, уся ў сажы і смале неахайная жанчына. Паводле М.Гарэцкага, “страшны магільшчык, гаспадар магільнікаў” у беларускай міфалогіі. “Антон задумаўся; думкі яго паляцелі туды, дзе жудасны Копша складае горы касцятрупаў...” (Антон: Абразы жыцця. Вільня, 1919; Зб.тв., II, 213). Гл.тамсама: Апраметная.
Аповесць стварае ўражанне твора не закончанага. Яна амаль што абрываецца на сярэдзіне думкі, на апісанні падзей, не даведзеных да лагічнага канца. Чытач так і не дачакаўся звестак аб тым, ці выратаваў Абдзіраловіч Міколу Канцавога з рук чэкістаў. Хоць нейкая надзея на гэта і з’явілася. I тым болып невядома, як паладзілі між сабою абедзве душы героя, кожная з якіх “плакала і жалілася на другую”.
А ці не з’яўляецца такая кампазіцыйная незавершанасць адным з мастацкіх прыёмаў, вымушаным, праўда, самім развіццём палітычнае сітуацыі ў краіне?
Пісаўся твор у самы разгар падзей, калі на аўтара хваля за хваляй нястрымна накачваліся новыя ўражанні. Сама ж сітуацыя так нечакана і часта мянялася, што не было чаго і думаць, каб прадказаць яе магчымыя павароты. Вось дзе і сапраўды можна было б сказаць, што жыццё вырашыла праблему раней, чым закончылася яе адлюстраванне. I вырашылася пракстычна не ў адпаведнасці з аўтарскай канцэпцыяй твора, а нават насуперак ёй.
Можна нагадаць: у вайне перамаглі бальшавікі. Тыя самыя, якім у аповесці аўтар не пашкадаваў найбольш змрочных фарбаў і знішчальных характарыстык. Тыя самыя, што вялі вайну супраць бела- рускага нацыянальнага адраджэння.
I здарылася нечаканае. Яшчэ ў верасні 1922 года Максім Гарэцкі апублікаваў апавяданне “Усебеларускі з’езд 1917-га года”, дзе селянін Кузьма са Смаленшчыны вясною 1918 года заяўляе ні больш, ні менш: “Я добрых бальшавікоў яшчэ не відзеў”. Варта пры аказіі нагадаць, што ў смаленскі перыяд жыцця сам Гарэцкі падпісваў свае творы псеўданімам “Дзед Кузьма”. А ўжо ў 1923 годзе пісьменнік папрасіўся ў БССР, дзе шырокім фронтам пачала разгортвацца палітыка беларусізацыі.
Тады, калі Максім Гарэцкі пісаў аповесць “Дзве душы”, для яго самога лёс герояў быў загадкай, чымсьці непрадказальным. Бо гэты лёс залежаў ад разгортвання рэальных падзей і нечаканых паваротаў ва ўсёй палітычнай сітуацыі.
Каштоўнасць аповесці якраз і заключаецца ў тым, што пісалася яна па гарачых слядах падзей. Гэта не з’яўляецца недахопам, як лічыў калісьці Змітрок Бядуля, а адной з найболыы станоўчых якасцей. У 20-я гады, у БССР, вяртацца да гэтай аповесці аўтар не меў бы аніякай магчымасці. Сёння можна сцвярджаць, што калі б Максім Гарэцкі не апублікаваў свайго твора адразу ж, у перыяд грамадзянекай вайны, то пазней “Дзве душы” да чытачоў не трапілі б.
Асаблівая роля ў перыяд грамадзянскай вайны выпала на долю драматургіі. Газета “Вольная Беларусь” у нумары ад 25 мая 1918 года ў інфармацыі “Беларускі тэатр. (Гадаўшчына Цершага Таварыства Беларускай Драмы і Камедыі)” змясділа даволі цік.а- выя звесткі: “19-га мая Першае Тав(арыст)ва Беларускай Драмы і Камедыі святкавала сваю гадаўшчыну. Свята адбылося ў новым тэатральным памяшканні — у Народным доме імені Максіма Багдановіча (Д. Ляхаўка), на адкрыццё каторага была пастаўлена Т(аварыст)вам новая п’еса В. Галубка “Бязвінная кроў ”. (...)
Паставіўшы ў пачатку свайго існавання некалькі першых спектакляў у Мінску, трупа Т(аварыст)ва выехала на правінцыю. Магілёў, Бабруйск, Слудак, Жлобін, Орша, Радашковічы і шмат іншых дробньіх мястэчак на Віленшчыне і Міншчыне — вось тыя пункты, дзе бадай што першы раз смела і горда раздалося са сцэны беларускае слова. А родная мова, родная песня, родная вопратка, моў тая расіца поле, ажыўлялі, уваскрашалі завяўшае ў сэрцы нацыяналь- нае пачуццё і будзілі светлую ўпэўненасць, што жыве Беларусь. Часта трупа брала з сабою для пашырэння беларускую літаратуру,— кніжкі, газеты, адозвы, лістоўкі, якія расходзіліся на мейсды на расхват. (...)
Праз год свае працы Т(аварыст)ва лічэбна павялічыла свой рэпертуар. Так, апрыч усім вядомых рэчаў, як: “Паўлінка”, “Міхалка”, “Хам”, “У зімовы вечар”, “Як яны жаніліся”, “Пашыліся ў дурні”, “Модны шляхцюк” і др., Т(аварыст)ва прыгатавала і ставіла шмат новых, як напр. “Раскіданае гняздо”, “Антось Лата”, “Апошняе спатканне”, “Бязвінная кроў”, “Пісаравы імяніны”, “Цётка вінавата” і др.
Галоўным арганізатарам, загадчыкам і кіраўніком Т(аварыст)ва з’яўляецца п. Ф. Ждановіч,— чалавек, знаючы добра сцэнічнае мастацтва, працавіты, здольны і ўсёй душой адданы справе беларускага тэатру. Апрача вялікай працы, якую палажыў ён, як рэжысэр, ён працаваў ішчэ як перакладчык тэатральных твораў. Да яго сцэнізацыі належыць “У зімовы вечар” — Оржэшко, пераклад камэдыі “Цётка вінавата” (з ангельскага)...”
Аснову рэпертуару, такім чынам, складалі п’есы, якія з поспехам ставіліся яшчэ ў даваенны, нашаніўскі перыяд. Але ўзбагачаўся ён і новымі творамі, што з’явіліся на свет раней, ды адразу не маглі трапіць да чытачоў і гледачоў, як, напрыклад, купалаўскае “Раскіданае гняздо”. Аднак здаралася і так, што акупацыйная ваенная цэнзура забараняла некаторыя п’есы.
Вось што пра тагачасныя падзеі піша Язэп Дыла паводле ўспамінаў аднаго са старых артыстаў: “У часы польскай акупацыі працаваць нам у Мінску было вельмі цяжка. Славуты палітычны камісар пан Фастовіч пачаў забараняць адну беларускую п’есу за другой. То ў якой, па яго зазначэнню, змест занадта , сацыялістычны, то шмат смерцяў, то занадта многа крыві... Апрача таго, што забараніў “Раскіданае гняздо” Купалы, “Апошняе спатканне” і “Бязвінную кроў”, было нават забараніў такую бязвінную камедыю, як купалаўская “Паўлінка”, бо там, бачыце, сам аўтар хоць і не ясна, але кажа, што Якім сацыяліст” (Я. Дыла. Творы.— Мн., 1981, с. 332—333).
Гэтая інфармацыя пацвярджаецца афіцыйным тайным дакументам II аддзела (аддзела разведкі) польскага генеральнага штаба “Кароткі нарыс беларускага пытання”, датаваным 31 студзеня 1928 г.: “Польскае панаванне станавілася непапулярным не толькі сярод народных мас. Беларускую інтэлігенцыю раздражняла падаўленне адміністрацыйнымі ўладамі адраджэння нацыянальнага духу. Праследавалася штодзённая беларуская газета “Беларусь” няспыннымі вобыскамі і судамі, у Мінску забаранялася пастаноўка п’ес беларускіх пісьменнікаў Янкі Купалы і Каганца і г. д.”
У той перыяд на першы план вылучаецца драматургічная творчасць Уладзіслава Галубка і Францішка Аляхновіча, талент якіх — і пісьменніцкі, і акцёрскі — з усёй сілай выявіўся іменна ў гады грамадзянскай вайны.
Даволі ўпэўненае месца ў тагачасным тэатральным рэпертуары занялі драмы Галубка “Апошняе спатканне”, “Бязвінная кроў”, яго ж камедыя “Пісаравы імяніны” (яна ставілася таксама пад назвамі “Хвароба ў добрым здароўі”, або “Залёты дзяка”).
Пра “Апошняе спатканне” Максім Гарэцкі пісаў: “Літаратурныя крытыкі прынялі яе спакойна, затое сучасная тэатральная публіка вітала драму з асабліва радасным захапленнем... З тэатральнага боку драма сцэнічна, цікаўна, даволі бойка і нават эфектна. Эфектаў і для нашых буйных часоў там даволі: удоваль “мяцежнасці”, стрэлаў з чорных рэвальвераў, “жупельнай” славеснасці, а ў астатнім акце стаіць шыбеніца і выходзіць увесь чыста чырвоны, у масцы кат”.
З увагі на тое месца, якое драма Уладзіслава Галубка займала ў тагачасным тэатральным рэпертуары, варта сказаць пра яе колькі слоў. “Апошняе спатканне” — сцэны з беларускага жыцця рэвалюцыйнае эпохі. Малады Якім ідзе з вясковае хаты ў горад па навуку, там становіцца членам нелегальнай рэвалю- цыйнай арганізацыі, па яе заданні страляе ў нейкага чыноўніка — вядома, ворага народа (праўда, мы можам толькі здагадвацца, што павінна быць толькі так, а не інакш) — і за гэта яго прысудзілі на смерць.
Каб засведчыць непахіснасць і адданасць героя сваёй справе, аўтар паказвае яго каханне да Наталкі. Глядач і чытач становяцца сведкамі таго, як дзяўчына ў імя кахання спрабуе адгаварыць Якіма ад рызыкі пакуль не позна. Але ўсё дарэмна. Рэвалюцыйны абавязак аказаўся вышэйшым за ўсё. Так вось Якім паўстае ў абліччы нязломнага рэвалюцыянера, які без хістанняў аддае сваё маладое жыццё святой справе змагання з прыгнятальнікамі народа.
Аднак вобраз яго пазбаўлены жывых чалавечых рысаў. Ен, вясковы юнак, гаворыць напышлівымі, рамантычна-кніжнымі фразамі: “Даволі вызнаў я жыццё, каб стаць у рады абаронцаў беднага загнанага народу,— даволі бачыў слёз сірот, пакінутых сярод дарогі, даволі мне ўсяго... я шчыры паслугач галодных і грозны біч сытых...” Паводле ўяўлення аўтара, такая мова павінна характарызаваць найвышэйшую патрыятычную свядомасць Якіма, яго самаахвярнасць, багацце рэвалюцыйнай душы, народалюбства.
З твора вынікае, што найбольш патрыятычнай дзейнасцю з’яўляецца паляванне на чыноўнікаў, прадстаўнікоў дзяржаўнае адміністрацыі. Аднак саміх чыноўнікаў аўтар не паказвае ні на сцэне, ні нават за сцэнай.
Праблема ў творы ёсць. Не хапае толькі мастацкае верагоднасці. Тут хадульнае ўсё: і драматургічны канфлікт, і дыялогі, і характары. У свой час даволі трапна яе недахопы вызначыў М. Гарэцкі, які заўважыў: “З літаратурнага боку п’еса мае дзве грунтоўных заганы, не кажучы аб драбнейшых: 1) няма патрэбнага адзінства ў развіцці падзей; 2) няма патрэбнага драматызму, і яго трэба адкапваць з-пад громазду нічога не вартых без яго эфектаў.
Што меўся паказаць драматург? Ці драму асобы на фоне нацыянальных і сацыяльных зол, ці драму ўсяго прыгнечанага беларускага сялянства, драматызм усяго жыцця? Калі першае,— то мала ён паказаў; калі другое,— то гэта няможна гіаказаць ні “мяцежнымі”, ні слёзна-жаласнымі рэплікамі дзеючых асоб ”.
У перыяд грамадзянскай вайны — ва ўмовах небывалых разбурэнняў, ломкі спрадвечных уяўленняў, нормаў, усяго старога ладу жыцця — настойлівымі становяцца пошукі праўды — сацыяльнай, палітычнай, маральнай, проста чалавечай. Пад знакам гэтых пошукаў развіваецца паэзія, проза і драматургія. Сведчыць аб гэтым, у прыватнасці, драма Уладзіслава Галубка “Бязвінная кроў” з такім паказальным дыялогам пастуха Ціта і студэнта:
Ц і т. А скажыце, панічок, ці скончыцца гэты неспакой, забойствы, грабествы?
С т у д э н т. Скончацца, калі народ узвядуць на добрую дарогу, а наш народ, бедны, сляпы, блудзіць у пушчы. Трэба безупынна працаваць, вучыць,— і тады, як чалавек у чалавеку ўбачыць брата, будзе добра. Сляпога не судзяць, калі ён ткнецца на плот, так і народ наш...
Захаваўся толькі першы акт драмы. Але і ён шмат дае для разумення творчых пазіцый і пісьменніцкай манеры аўтара. Галубок робіць спробу знутры раскрыць уяўленні не толькі прадстаўнікоў народа, але і панскага асяроддзя. Ен паказвае разважанні і па- водзіны заможнага шляхціца, які лічыў сваім найсвяшчэннейшым правам абыходзіцца з сялянамі так, як яму самому хацелася, як абыходзіліся яго дзяды і прадзеды. Адпаведную характарыстыку дае яму ўласная жонка: “Паневяраў ты вечна мужыком... зневажаў, як быдлё якое...” I неўзабаве дадае яна: “Ты ўспомні, як ламаў кіі на мужычых карках, калі што было не так. Аднаму Ціту горб набіў кіямі... Маўчыш?” У адказ на гэта гаспадыня пачула толькі адно: “Словы не памагалі”.
Народныя выступленні ў творы ўспрымаюцца як з’ява непазбежная, хоць яны ператвараюцца ў неўтаймаванае варварства, калі натоўп нішчыць у панскім палацы ўсё, прытым не толькі мэблю, але і творы мастацтва.
Схематызм кампазіцыі ды і наогул мастацкай структуры, уключаючы спрошчаную характарыстыку персанажаў, можа ўяўляць сабою і свядомы мастацкі прыём, як гэта мы бачым, напрыклад, і ў камедыях Дуніна-Марцінкевіча “Пінская шляхта” і “Залёты”. Як-ніяк, а драмы Галубка адрасаваліся гледачам, у якіх не было спецыяльнай эстэтычнай, літаратурнай, драматургічнай падрыхтоўкі. Кожная сцэна, дыялог, кожны сказ павінны былі гаварыць самі за сябе.
Сваё сапраўднае майстэрства драматург засведчыў камедыяй “Пісаравы імяніны” (яна ставілася на сцэне і пад назвамі “Хвароба ў добрым здароўі” або “Залёты дзяка”). Непадробны камедыйны эфект дасягаўся ў першую чаргу дасціпнымі дыялогамі, вострымі і з’едлівымі рэплікамі, у якіх спляліся гумарыстычная індывідуалізацыя мовы, вельмі ж да месца і дарэчы выкарыстанае трапнае народнае слова.
Каштоўнасць камедыі не ў штучным, ненатуральным рэвалюцыйным пафасе (што мы назіраем у драме “Апошняе спатканне”), а ў жывых сцэнах з жыцця правінцыяльнага дробнага чыноўніцтва. Тут мы бачым тое ж самае асяроддзе, якое яшчэ раней выемеяў Якуб Колас у аднайменным апавяданні. Пры гэтым камедыя Уладзіслава Галубка — твор ва ўсіх адносінах самастойны. У ёй дзейнічаюць пісар валасны, фельчар, старшы ўраднік (з прозвішчам Набінос), старшыня, сядзелец, вучыцель і іншыя.
Што датычыць кампазіцыі твора, то тут аб’ядналіся па сутнасці дзве самастойныя сцэны, розныя паводле свайго характару, але ў якіх дзейнічаюць адны і тыя ж персанажы. Першая з іх паказвае ўрачыстае застолле з аказіі імянін пісара, другая цесна звязана з залётамі дзяка да пісаравай жонкі, што заканчваецца для абаіх канфузам і выкрыццём, аб чым паклапацілася маладая жонка стоража Мар’я, якая ў сваю чаргу нічога, як відаць, не мела б супраць таго, каб бліжэй сысціся з пісарам. У гэтым, выяўляецца магчымасць завязвання новага канфліктнага вузла.
Сама па сабе такая кампазіцыя камедыі — з’ява, бадай, выключная ў гісторыі беларускай драматургіі. Падобная шматступеннасць канфліктаў дазваляе аўтару выцягваць у ланцужок сцэны з жыцця пэўнага асяроддзя. Пазбаўленая штучнага пафасу камедыя “Пісаравы імяніны” ўспрымаецца як нізка замалёвак з колішняга жыцця вясковага ці дробнаместачковага чыноўніцтва, таму і не страціла сваіх мастацкіх каштоўнасцей для многіх пакаленняў чытачоў.
У беларускай драматургіі перыяду грамадзянскай вайны не менш, а можа нават і больш значную ролю адыграў Францішак Аляхновіч. Як драматург ён заявіў аб сабе ў 1914—1915 гадах п’есай “На Антокалі” — сцэнамі з жыцця віленскага прадмесця. Пасля публікацыі ў віленскай газеце “Гоман” яна выйшла ў 1918 годзе асобнай кніжкай. Следам пабачылі свет ідылічная сцэнка “На вёсцы” (1916), сцэнічная легенда “Бутрым Няміра” (1916), драма з гарадскога жыцця “Манька” (1917).
Яшчэ ў вайну Францішак Аляхновіч з’явіўся галоўным дзеячам тэатральнага жыцця ў Вільні, дзе ў 1916 годзе ўтварыўся беларускі клуб, сцэна якога выкарыстоўвалася для тэатральных пастановак.
На нейкім этапе паралельна і незалежна адзій ад аднаго дзейнічалі тэатральныя калектывы ў Вільні і ў Мінску, дзе галоўным арганізатарам тэатральнага жыцця выступае Фларыян Ждановіч, стваральнік “Першага таварыства драмы і камедыі”, рэпертуар якога найбольш узбагачаецца п’есамі Уладзіслава Галубка.
Летам 1918 года праз лінію фронту ў Мінск нелегальна перабіраецца Францішак Аляхновіч. I тут разгарнулася работа двух калектываў пад кіраўніцтвам Ждановіча і Аляхновіча, якія неўзабаве аб’ядналіся. Пры савецкай уладзе ўжо афіцыйна існаваў “Белорусский советский театр”, які першапачаткова карыстаўся падтрымкай бальшавіцкага кіраўніцтва. Яно, аднак, нядоўга мірылася з існаваннем чужога па класавым духу “гнезда шовинизма”, і ў тэатры пачаліся аблавы на контррэвалюдыянераў, артысты ж усё часцей не па сваёй волі траплялі ў госді да чразвычайкі, пасля чаго даволі хутка тэатр спыніў сваё існаванне. I толькі ў часы польскай акупацыі (канец 1919 года) Францішак Аляхновіч зноў адраджае тэатральнае жыццё.
Яго ўвагу як драматурга прыцягваюдь усё новыя і новыя тэмы і праблемы, вынікам цястомных творчых пошукаў і напружанай працы ў небывала цяжкіх умовах ваеннага ліхалецця сталі п’есы “Калісь” (1917), “Базылішк” (1917), “Чорт і баба” (1918), “Страхі жыцця” (1918), “Цені” (1919).
Вызначаюцца яны разнастайнасцю зместу, тэматыкі, багаццем мастацка образнага ўвасаблення найскладанейшых і найбольш супярэчлівых праблем тагачаснай рэчаіснасці, шырокім выкарыетаннем фальклорна-казачнага матэрыялу. Тут прадстаўлена і жыццё рабочых з іх рэвалюцыйнымі настроямі, забастоўкамі, дэманстрацыямі (“Калісь”), і легендарна-казачная мінуўшчына з вечна актуальнымі праблемамі маральнага характару (“Базылішк”, “Чорт і баба”), і незвычайная складанасць, супярэчлівасць найразнастайнейшых грамадскіх канфліктаў, небывала абвостраных у эпоху ваенных і сацыяльных катаклізмаў (“Страхі жыцця”, “Цені”).
П’еса “Калісь”, падзеі якое адбываюцца ў 1905 годзе, заслугоўвае ўвагі таму, што ў ёй гучыць на беларускай мове славутая рэвалюцыйная песня польскага паэта Баляслава Чарвенскага “Чырвоны штандар”, створаная ў 1881 годзе на мелодыю песні французскіх камунараў “Чырвоны сцяг”. Апублікаваная ў 1882 годзе, яна адразу ж была забаронена і рускімі, і аўстрыйскімі ўладамі. Называлі яе польскім “Інтэрнацыяналам ”.
“Чырвоны штандар” вельмі часта выкарыстоўваўся ў польскай мастацкай літаратуры, у прыватнасці, у творах А. Лянгэ, А. Немаеўскага, С. Жаромскага, К. Пшэрвы-Тэтмаера, А. Струга, Ю. Тувіма, У. Бранеўскага і іншых. Сведчаннем яе папулярнасці могуць служыць таксама шматлікія пераклады на замежныя мовы: чэшскую, славацкую, балгарскую, рускую, украінскую, нямецкую, латышскую, румын- скую, венгерскую, англійскую, французскую, яўрэйскўю. А вось пра беларускі пераклад польскае літа- ратуразнаўства не ведала.
Драма “Страхі жыцця” паводле свайго настрою, імкнення аўтара заглыбіцца ў найбольш змрочныя праявы няўмольна жорсткай рэчаіснасці ў нейкім сэнсе нагадвае драматычную аповесць Максіма Гарэцкага “Антон” і п’есу Якуба Коласа “Антось Лата”. Персанажамі ўсіх трох твораў становяцца людзі, якія выбіліся з нармальнай жыццёвай каляіны і гінуць.
У драме Францішка Аляхновіча бацька сям’і, страціўшы працу, запівае з гора. Хворая маці памірае з голаду. Абставіны жыцця прымусілі дачку стаць прастытуткай. Так калечыцца і становіцца зусім безвыходным лёс цэлае сям’і. Безнадзейна разбураецца і само быццё, і псіхіка дзеючых асобаў. Даведзены да адчаю бацька забівае малога сына (тое ж самае мы бачым і ў драматычнай аповесці Максіма Гарэцкага “Антон”), вуліца абяссільвае дачку Юзю.
Вельмі высокую ацэнку мастацкаму ўзроўню драмы “Страхі жыцця” даў Максім Гарэцкі: “Наогул жа яна — глыбока абдумана, вельмі многа што ў сабе мае, стыльна, сцэнічна і можа быць палічана лепшым вытварэннем аўтара і запісана да лепшых абразцоў беларускага пісьменетва агулам і драматычнага ў частцы”. “Дзякуючы таму, што аўтар чапае “праклятыя пытанні” і стараецца развязаць іх з агульналюдскога погляду, (...) п’еса яго здабывае асаблівую цікавасць і з памяркоўнай маласцю слоў уражае лішкам у багацці думкамі” (М. Гарэцкі. Творы, с. 227 — 228).
Падагульняючы, можна сказаць, што ў той час, калі паэзія шукала шляхоў, каб узняцца над узроўнем, дасягнутым у нашаніўскі перыяд, а проза ў цэлым хоць і магла запісаць на свой рахунак значныя здабыткі, але яшчэ не стварыла — ды і не магла стварыць — разгорнутую панараму тагачаснага жыцця, то драматургія, хоць і не ўзнялася над узроўнем купалаўскіх п’ес папярэдняга перыяду, а можа, нават не дасягнула таго ўзроўню, аднак небывала пашырыла свае тэматычныя і праблемныя абсягі, упэўнена заглыбілася ў найбольш пакутлівыя праблемы быцця і псіхікі чалавека. А да таго ж яна непасрэдка і эфектыўна ўздзейнічала на свядомасць гледачоў.
Беларуская драматургія настойліва і паспяхова пракладвала свае ўласныя шляхі. Прызнаў гэта, хоць, можа, і з нейкай агаворкай С. Лаўшук: “З першых жа гадоў Савецкай улады шляхі развіцця беларускай і рускай драматургіі перапляліся вельмі цесна. Гэта не значыць, вядома, што былі яны ідэнтычнымі, “агульна-рэйкавымі”. Часам яны разыходзіліся. I вельмі значна...” (Нарысы па гісторыі беларускарускіх літара турных сувязей. Кніга 3.— Мінск, 1994, с. 146).
Інакш і быць не магло. Умовы для развіцця тэатра і драматургіі ў савецкай Расіі і ў Беларусі, дзе ўвесь час на змену адным гаспадарам-прышэльцам, чужынцам, прыблудам — прыходзілі другія, былі кардынальна адрозныя. У асноўных рускіх палітычных сталіцах і культурных цэнтрах Маскве і Петраградзе, што дыктавалі законы тэатральнай моды, трымалася адна і тая ж самая ўлада, якая непадзельна і ўсё больш мэтанакіравана вызначала ўсю палітыку ў галіне культуры, падпарадкоўваючы яе непахіснаму прынцыпу бальшавіцкай партыйнасці. У той жа час у Беларусі тэатральныя дзеячы і драматургі вымушаны былі арыентавацца не на тыя рэжымы і дзяржаўныя сістэмы, якія ўвесь час мяняліся, а самастойна — часта з найбольшай, неверагоднай самаахвярнасцю — вызначаць месца ўласнай мастацкай творчасці ды і ўсёй нацыянальнай культуры, шукаць нейкую дастаткова надзейную і трывалую маральную і грамадзянскую апору ва ўмовах небывала зменлівай і хуткацечнай сітуацыі. Такой апорай станавіліся ідэі нацыянальнага адраджэння і не ў меншай ступені патрабаванні сацыяльнай справядлівасці — гэта значыць, усё тое, што яшчэ ў нашаніўскі перыяд прадвызначала напрамкі станаўлення нацыянальнай свядомасці, грамадскай ідэалогіі адраджэнскага і пісьменніцкага асяроддзяў.
Мы не можам не прызнаць, што ў перыяд грамадзянскай вайны непасільнай аказалася спроба згуртаваць народ вакол ідэі нацыянальнага адраджэння. Але найбольш значным дасягненнем літаратуры ў цэлым — і драматургіі, у прыватнасці — мы сёння можам лічыць яе небывала яскрава выяўлены гуманістычны пафас, няшчаднае выкрыццё ўсіх жахаў, праяў несправядлівасці, здзекаў, усяго таго, што Максім Гарэцкі ахрысціў такім ёмкім словам “чалавеканя-любства”. А яно выяўлялася ў аднолькавай меры ў дзеяннях багатага шляхціца з драмы Уладзіслава Галубка “Бязвінная кроў”, і ў тых, хто гатовы быў няшчадна помсціць па адной класавай прыкмеце.
Такія настроі папярэджваў не толькі Ясакар у вершы, прысвечаным першай гадавіне Лютаўскай рэвалюцыі, але выяўляла і драматургія, а ў прыватнасці Міхайла Грамыка ў п’есе “Змітрок з Высокай Буды” (1918), галоўны герой якое выказвае сваю трывогу так: “Тушыць цяжка, паліць куды лягчэй. Адзін чалавек можа спаліць цэлы горад, а каб зберагчы адну хату, трэба во якая грамада!.. Кніжак жаль... I як гэта чалавечая рука падымаецца нішчыць труды, працу колькіх пакаленняў!” (Грамыка М. Родная пушча.— Мінск, 1987, С. 367).
Такім чынам, у гісторыі беларускай літаратуры 1917 —1920 гады — цэльны перыяд са сваімі ўнутранымі заканамернасцямі, прылівамі настрояў, і разглядаць яго варта як завяршэнне нашаніўскіх ідэйных і эстэтычных пошукаў, выпрабаванне на вернасць абвешчаным і выпрацаваным на працягу практычна аднаго дзесяцігоддзя (пачатак якому паклалі падзеі 1905 года) ідэалам, як спробу прадвызначыць новыя шляхі ва ўмовах ваеннага апакаліпсіса. Адсюль — мастацкія пошукі адказаў на балючыя пытанні рэчаіснасці і ў скарбніцы біблейскай мудрасці, і ў шматвяковай сусветнай культуры, і ў гісторыі народа. Адсюль таксама — абвострана эмацыянальнае ўспрыманне ўсіх падзей, у якіх заўсёды было мала радаснага, затое ж так багата балючага і пакутлівага.
Літаратура грамадзянскай вайны з яе найкаштоўнейшымі здабыткамі, супярэчлівымі працэсамі і заканамернасцямі абарвалася раптоўна. Але сама яна не растварылася ў нябыце, а яе вопыт не знік бясследна — ён захаваўся ў свядомасці і пачуццях нашых пісьменнікаў, якія збераглі ўсё найбольш каштоўнае з нашаніўскага перыяду і часоў грамадзянскай вайны.
У 1905 —1920 гадах закладваліся асновы развіцця літаратуры 20-х гадоў, ствараўся надзейны фунда- мент для выратавання самое беларушчыны як гіста- рычнай з’явы і нацыянальнай свядомасці народа.
Ідэя беларускага адраджэння ў 20-я гады перажыла істотную трансфармацыю. Аднак, як бы там ні было, права на беларускую мову было заваявана, тое самае права, ад якога мы цяпер адмаўляемся.
Уладзімір Конан
У містычных сферах быцця
У аўтабіяграфічнай аповесці Максім Гарэцкі сказаў пра свайго героя, а значыць, і пра сябе: “...Праўда, і ў справах веры быў Лявон Задума дзіцяцем свайго часу, — часу паміж дзвюх эпох, калі багі старых бацькоў трацяць свой аўтарытэт ці, проста кажучы, — павагу, у ваччу нават малых дзяцей” (У чым яго крыўда?: Аповесць / Гарэцкі М. Збор твораў: У 4-х т. Т.2. Аповесці. Драматычныя абразкі. Мн., 1985. С.8).
Пачатак новага веку да яго першай вялікай катастрофы — сусветнай вайны быў міжчассем не толькі для нашага пісьменніка і ягоных літаратурных герояў, але і для сусветнага грамадства, прынамсі, еўрапейскага. Эпіцэнтр вялікай драмы спакваля перамяшчаўся ў Расійскую імперыю, яе першы акт ужо абазначыўся расійска-японскай вайной і рэвалюцыяй 1905 года. Расійская літаратура і філасофія гэтага міжчасся, так званы новы рускі рэнесанс, глыбока выявілі як рэзкую, сацыяльную і нацыянальную палярызацыю ў імперыі, так і агульнаеўрапейскі духоўны крызіс, які заўсёды ўзнікае, калі абясцэньваюцца традыцыйныя каштоўнасці — рэлігія, міфалогія, культура. Богашукальніцтва паэтаў-сімвалістаў (Аляксандр Блок, Зінаіда Гіпіус, Андрэй Белы), публіцыстаў і філосафаў Дзмітрыя Меражкоўскага, Мікалая Бярдзяева ды іхніх паслядоўнікаў выявілася ў абвяшчэнні эры Новага Хрысціянства. Сутнасць яго, кажучы зусім коратка, — у духоўным пераўтварэнні быцця, сінтэзе пазітыўных бакоў усіх рэлігій, найперш хрысціянства і класічнага язычніцтва, урэшце, — у абвяшчэнні эпохі трэцяй іпастасі Боскай Тройцы — эры Святога Духа.
Усе гэтыя пакуты часу і духоўныя парыванні люструюцца і ў беларускай класічнай літаратуры: найперш у паэзіі Янкі Купалы, Максіма Багдановіча, Алеся Гаруна, эпічнага паэта Якуба Коласа, у яго рамантычнай паэме “Сымон-музыка” і ў цыкле алегарычных апавяданняў “Казкі жыцця”. Прарыў за межы эмпірычнага быту, у невядомы край трансцэндэнтнасці моцна адчуваецца ў вершах, імпрэсіях і навелах газеты “Наша ніва”. Гэты прарыў у містычную экзістэнцыю чалавека-беларуса як асобы глыбока выявіўся ў прозе М.Гарэцкага, у апавяданнях, аповесцях, драматычных абразках, часткова падагульнены пісьменнікам у публіцыстыцы і літаратуразнаўетве.
Аднак жа рэгіянальны духоўны кантэкст тварэння беларускай літаратуры і, шырэй, нацыянальнай мастацкай культуры быў інакшым, нашмат больш, умоўна кажучы, архаічным, чым у нашых суседзяў — расійцаў і палякаў, а тым больш заходнееўрапейскіх нацый. На Беларусі канца XIX — пачатку XX стст. яшчэ не затухлі працэсы аўтэнтычнай міфатворчасці і фальклоратворчасці, аб чым сведчаць фальклорна-этнаграфічныя зборнікі гэтага часу, што глыбока зачарпнулі нерушы народнай творчасці. Напомню, што М. Гарэцкі разам з кампазітарам А. Ягоравым у сярэдзіне 20-х гадоў запісалі ад маці пісьменніка Ганны Гарэцкай узоры класічных народных песняў. У выніку такога рэдкага ў гісторыі спалучэння культурных пластоў розных эпох новая беларуская літаратура ўяўляе сабою своеасаблівую кантрапунктную структуру, у якой поруч з галасамі-вобразамі аўтэнтычнай народнай і біблейскай міфалогіі гучаць мелодыі іншай танальнасці, што сфармаваліся ў кантэксце імпрэсіянізму, сімвалізму, экспрэсіянізму, акмеізму, мастацкага аналізу плыняў падсвядомасці і разнастайных гісіхічных комплексаў.
Пра міфалогію звычайна мяркуюць як пра архаічны света- погляд нейкага там “першабытнага” грамадства. Што гэта не так, паказаў вядомы даследчык гэтага пласта людской культуры А. Лосеў яшчэ ў 1920-я гады. “Навука, — пісаў ён, — рашуча і заўсёды не толькі суправаджаецца міфалогіяй, але і рэальна жывіцца ёю, чэргіаючы з яе свае зыходныя інтуіцыі”. На думку А. Лосева, міф ёсць “быццё асобы альбо, дакладней, вобраз быцця асобы, форма і аблічча асобы”. У гэтым падабенства міфалогіі і рэлігіі, бо апошняя таксама ёсць “сфера быцця асобы”. I, урэшце, робіць выснову А. Лосеў, “кожная жывая асоба ёсць міф” у шырокім сэнсе гэтага паняцця. Кантэксты сённяшняй культуры пацвярджаюць гэткі панміфалагізм, бо сёння міфалогія пранікла не толькі ў традыцыйныя для яе сферы рэлігіі, абраду, мастацтва, але і ў навуку, у тэхналагічныя пражэкты.
М. Гарэцкі меў справу не з сучаснай, навукападобнай, а з класічнай, аўтэнтычнай міфалогіяй, сфармаванай па тыпу мастацкай творчасці. Адносіны да яе ў Гарэцкага-тэарэтыка і Гарэцкага-мастака — не аднолькавыя. У першым выпадку аўтар “Гісторыі беларускае літаратуры” ды іншых даследаванняў заставаўся ў рамках асветніцкага рацыяналізму. А ў мастацкай творчасці аўтар апавяданняў “У лазні”, “Патаемнае”, “Роднае карэнне”, “Што яно”, “Лірныя спевы”, аповесцяў “Меланхолія”, “Ціхая плынь”, драматызаваных абразкоў “Антон” (хутчэй аповесць у маналогах і дыялогах), урэшце, дакументальна-мастацкага рамана “Камароўская хроніка” імкнуўся пранікнуць у містыку быцця, выявіць трансцэндэнтныя, а таму міфалагічныя аспекты жыцця. Тут таемнае, нязведанае, страшнае — ключавыя вобразы пісьменніка. Не выпадкова, відаць, “Наша ніва” пад рубрыкай “Нашы пісьменнікі і грамадскія працаўнікі на вайне” змясціла фота з подпісам: “М. Гарэцкі, пісьменнік-містык, родам з Магілёўшчыны, каморнік (землямер)”.
Тэарэтычныя аспекты міфалогіі М.Гарэцкі не абышоў у двух апошніх выданнях сваёй “Гісторыі беларускае літаратуры” (1924—1926), у раздзеле “Вусная народная паэзія”. У аснове міфатворчасці, на думку даследчыка, ёсць анімізм — “нахіл першабытных людзей з’ясняць незразумелыя ім дзеянні ў прыродзе існаваннем у рэчах прыроды нейкай жывой сілы, душы”. Гэты светапогляд спарадзіў дуалізм (адчуванне двух пачаткаў свету — матэрыі і духу) і містыку (веру ў пазаматэрыяльнае быццё). Мастацкая міфалогія выявілася ў абрадавай паэзіі — песні, найперш у замовах, узоры якіх М. Гарэцкі прыводзіць, абапіраючыся на этнаграфічныя даследаванні, у “Гісторыі беларускае літаратуры” і ў шэрагу выданняў хрэстаматыйнага жанру. У іх захаваліся рэмінісцэнцыі язычніцкага чарадзейства, фрагменты хрысціянскіх малітваў і біблейскіх прароцтваў пра ўваскрэшанне.
Вось дзве замовы ад крыві: “Ехаў Даніла на сівой кабыле і вёз жбан вады. Стаіць хатка на курынай лапцы, а ў той хатцы старая бабка хлеб запякала і рабу божаму (такому-та) кроў замаўляла — маладзіком, ветахам і пад поўню”. Альбо яшчэ: “Хадзіў Бог па гарах, па межах, па калінавых мастах, унімаў кроў божаму (такому-та): уйдзі кроў у кроў, костка ў костку, жылка ў жылку, сустаўка ў сустаўку”. У “Назваслоўі”, прыкладзеным да “Гісторыі беларускае літаратуры” (1926), даецца няпоўнае, ехематычнае вызначэнне міфа: “Першабытны пераказ аб жыцці багоў і іхніх учынкаў”. Поруч з міфамі ў іх, так сказаць, чыстай форме, ёсць міфічны эпас альбо “міфічныя казкі і ўсякія паэтычныя творы міфічнага зместу”.
Як пісьменнік-мастак М.Гарэцкі выявіў народную міфалогію і містыку беларускай душы надзвычай глыбока і шмат-гранна. У бальшыні ягоных апавяданняў і драматычных абразкоў аўтэнтычныя міфы і міфалагемы арганічна ўпісваюцца ў кантэкст адпаведнага сюжэта, дыялога, маналога і ў плынь свядомасці герояў, узмацняючы драматычны падтэкст сюжэта. Тут народная міфалогія прысутнічае наяўна, экспліцытна. Але ёсць творы, дзе біблейскія сюжэты і вобразы выявіліся імпліцытна, у скрытай форме, для іх выяўлення патрэбна пэўная эрудыцыя, інтуітыўная эўрыстыка, аналітычная герменеўтыка.
У апавяданні “Страшная музыкава песня” аўтар сам прапануе ключ для разгадкі гэтага сюжэтнага архетыпу. “От жа, — зазначае ён, — выйшла гісторыя, як у той Бібліі аб Язэпе тым Прыгожым і начальнікавай жонцы”.
Сапраўды, завязка канфлікту тут аналагічна вядомай прыгодзе Якубавага сына Язэпа (Восіпа) у егіпецкім рабстве. Аднак у творы М. Гарэцкага гэты фабульны архетып кантамінуецца з пашыраным у сусветнай мастацкай культуры матывам чароўнага музыкі Арфея (арфеічны матыў), самабытна выяўлены ў беларускім фальклоры (казка “Музыка і чэрці”) і ў паэме Якуба Коласа “Сымон-музыка”.
Не кожны чытач здагадаецца, што кульмінацыя унікальнай у нашай літаратуры драматызаванай аповесці М.Гарэцкага “Антон” мае сваю паралель у Бібліі. Гэта — ахвярапрынашэнне Аўраамам свайго сына Ісака, у апошнюю хвіліну (калі ўжо быў занесены нож над прыгнутай шыяй ахвяры) спыненае Боскай дзясніцай (Быццё 22:1 —14). Паралель наяўная нават у імёнах бацькі і сына: там Аўраам і Ісак — тут Антон і Іванька. Але ў абодвух выпадках вялікая любоў прывяла бацькоў да ахвярніка: у Бібліі да каменя, у беларускай аповесці — да прыдарожнага крыжа.
Ахвярапрынашэнне Аўраама сведчыць пра ўзнікненне цэнтральнага эпізоду старазапаветнага абраду — пра замену язычніцкай чалавечай ахвяры ахвяраваннем беззаганнага і першароднага агнца (ягняці), які ў Новым Запавеце набыў сімвалічны сэнс: нявінны Агнец — Ісус Хрыстос, Сын Божы, які самаахвяраваўся дзеля выратавання чалавецтва ад грахоў. Герой аповесці М. Гарэцкага аказаўся ахвярай неадэкватнага, старазапаветнага, альбо законніцкага разумення хрысціянскай веры: да ахвярніка яго прывёў страх пакарання за грахі продкаў. Ягоная вера аказалася не прасветленай евангельскай богадаццю, паводле якой “Бог ёсць любоў, і хто жыве ў любові, той жыве ў Богу, і Бог у ім” (1 Ян 4:16).
Другая частка гэтага артыкула — свайго роду раздзел з энцыклагіедычнага даведніка па беларускай міфалогіі, праілюстраваны “міфалагічнымі” фрагментамі з усіх твораў Максіма Гарэцкага.
Прынятыя скарачэнні твораў М.Гарэцкага ў спасылках даведніка.
Антон, 1919 г. — Гарэцкі Максім. Антон: абразы жыцця. Вільня, 1919.
Рунь — Гарэцкі М. Рунь: Апавяданні. Вільня, 1919.
Калядная пісанка, 1913 г. — Калядная пісанка: 1913 год. Вільня, друкарня М.Кухты, 1913.
Зб.тв. I, II — Гарэцкі М., Збор твораў: У 4-х т. Т.1, 2. Мн., 1985.
Творы, 1990 г. — Гарэцкі М. Творы. Дзве душы: Аповесць. Апавяданні. Жартаўлівы Пісарэвіч: П’еса. Літаратурная крытыка і публіцы- стыка. Мн, 1990.
Паказальнік біблейскіх архетыпаў, міфалагічігых вобразаў і матываў у творчасці Максіма Гарэцкага:
Антыхрыст, у хрысціянскай тэалогіі антаганіст Ісуса Хрыста, які будзе цараваць у канцы гістарычнага часу, узначаліць барацьбу супраць хрысціянства, але будзе пераможаны. Упамінаецца ў апавяданні “Што яно?” (Рунь, 108; 36.тв., 96). “А можа ж, і канец свету скора, калі так? Няхай Мусіяш-Антыхрыст не здзекуецца, калі зыдзе” (Антон, 1919 г.; Зб.тв., II, 206).
Апраметная, пекла, паводле хрысціянскай версіі, месца пакарання неслухаў-анёлаў і грэшных людзей пасля смерці, царства Д’ябла. Апісанне пекла ёсць у філасофскіх міфах піфагарэйцаў, у Платона, у новазапаветных кнігах Бібліі, “Боскай камедыі” А.Дантэ.
“Антон задумаўся, думкі яго паляцелі туды, дзе жудасны Копша складае торпы касцятрупаў, а дзе калісьці рагатыя з бізунамі, хвастатыя, капытатыя на тонкіх ножках і са свінымі лычамі гоняць звязаных ланцугамі людзюхнаў у... агонь неўтасімы... Усе тут ёсць... і каралі, і царыцы, і міністры, і генералы, і губернатары, і паны, і бабы, і маламожныя, і заможныя, і ўсякія, усякія. I тыя, што бацек не шанавалі, і тыя, што дзетак рас- пусцілі, і тыя, што Бога не баяліся, у сераду, у пятніцу мяса елі, дарма кляліся, з чужымі жонкамі распусту рабілі, і што нюхалі, і курылі... і... Божа, Божа!” (Антон, 1919 г.; Зб.тв., II, 213).
Арымане, Арыман, дакладна — Ахрыман, у іранскай міфалогіі вярхоўны Бог зла, антаганіст Бога-дэміурга Ахурамузды (семантыка імені — “госпад мудры” і яго прарока Заратуштры. Упамінаецца ў апавяданні “Што яно?” / Рунь, 109; 36 тв 1,96).
Ваўкалак, у беларускай міфалогіі чалавек-пярэварацень, які сам умее перакідвацца воўкам, альбо той, хто набыў воблік ваўка праз ведзьмакоў (ведзьмаў) і чарадзеяў.
“...А гаспадар, крыху адышоўшы, — кульдык: чэраз пень перакаціўся і пабег... Чым? Ваўком. “Ага, — думаець Панас, — грашы Богу, ваўкалача”. Троху гіагадзя і ён перакулдыкнуўся праз пень і, — да дуіпы, не лгу, — сам Панас казаў, — і ён гіабег ваўком, але разумеў усё, як бы і чалавек” (У лазні / Рунь, 27; Зб.тв., I, 52). “У Халімона воўк аўцу з гіуні вывалак. Ваўкоў к нам набегла з Цёмнага Лесу — бяда! А забабонныя галовы кажуць тут, што гэта ехаў вясельны поезд каля чараўніковага двара дзе-та ды й абмінуў закінутага зайца, не пачаставаўшы ведзьмака. Вось ён іх усіх і пракляў, і ўвесь поезд пабег ваўкалакамі, з таго і ваўкоў многа” (У чым яго крыўда? / Рунь, 130; Зб.тв., I, 125).
Ваўкалак-чараўнік, кажан, вупыр, кантамінацыя міфалагічных вобразаў. “I чуецца-думаецца Янку, што не вецер бярозавым галлём аб сценку б’е, а скрабецца той страшны чараўнік, што пры жыцці воўкам бегаў і па начох кажаном лётаў ды чалавецкую кроў ссаў у сонных немаўленнікаў...” (Што яно? / Рунь, 107; 36.тв., I, 95).
Відмы. “Казалі, што ў купальскую ноч і ўвосень у рабінавую ноч, а таксама і ў іншыя страшныя ночы, здаецца тут (на забалочаных сажалках. —Ул.К.) нейкае святло, баран без галавы, чорненькі сабачка і ліха ведае што... З ціхаю думаю прыгадаў сабе Лявон (Я-герой твораў М.Гарэцкага. —Ул.К.), што некалі верыў жа гэтаму містычнаму страхоццю...” (Меланхолія / Узвышша, 1928, № 3; Зб.тв., II, 105).
Вядзьмак, чараўнік, чарадзей, ведзьма, чараўніца.”Ведзьмакі і ведзьмы сваю моц бяруць ад нячыстай сілы, якая служыць ім да смерці, але затое потым забірае іх душу. За ведзьмакоў уважаюць людзей скрытых, маўклівых, недаверных, асабліва яшчэ калі ім шчасціць у гаспадарцы” (Гарэцкі / Выпісы, 9. Крыніца: Шэйн, II, 517—519). А то вось, браткі мае, дык шчырая праўда. Чуў я гэта ад самога Панаса Дземянка, што служыў у аднаго заможнага гаспадара, але, не тут будзь сказана, вялікага ведзьмака” (У лазні / Рунь, 26; 36.тв., I, 51). “Сталі нават шаптаць, што палячка была чараўніца, старая кракаўская ведзьма, якая ўдалася прыгожай панскай палюбоўніцай, каб загубіць нашага музыку” (Страшная музыкава песня / Беларускія ведамасці, 1921, 7 лістап.; Зб.тв., I, 268). “Скажыце вы мне, бацюшка, — пачынаю, — ці праўда гэта, што мерцвяцы па начах хадзіць могуць, чараўнікі... гэта ёсць. Ці можа быць, каб гэта праўда?” (Антон / Абразы жыцця. Вільня, 1919; Зб.тв., I, 209).
Горад (сяло, царква) пад зямлёю. “Паніч, — загаварыў балагольшчык з нейкім жахам, — вы, мусіць, ведаеце, што ў гэтым балоце, што налева, колісь-то ў даўныя гады цэлы горад за нешта праваліўся скрозь-доння. У ноч купальскую чутны званы падземныя, а каля кургана, дзе манастыр быў даўней, іншыя чулі, як манахі ў скляпах абедню правяць...” (Роднае карэньне / Рунь, 48—49; Зб.тв., I, 63).
Грошы заклятыя. “Бывае так яшчэ, кажуць: агонь нейкі над балотам бегаіць. Ты за ім — ён ад цябе, ты бліжэй — ён уцякае. Сіненькі нейкі, невялічкі аганёк. Кажуць, грошай схава- на тут багата пад нейкім вялікім закляццем” (Тамсама).
Дэман, грэч. Daimon, боства, дух, у старажытнагрэчаскай міфалогіі агульная назва боства нізшага рангу, пасрэдніка паміж багамі і людзьмі. У рымскай міфалогіі яму адпавядаў добры альбо злы геній. Пад уплывам хрысціянства вобраз дэмана трансфармаваўся ў Д’ябла, нячысціка. Але ў рамантычным мастацтве ён зблізіўся з паняццем гордага генія і анёла-багаборца. “Можа быць, горды і самотны дэман, пралятаючы над пансіёнам гэтаю парою ў горнай чорнай вышыні, чуе тут толькі такі самы шум, які бывае ў пчаліным вуллі, калі па ім стукнуць увечары колькі разоў, а тады прыкласці вуха і слухаць” (У чым яго крыўда. Аповесць: У чым яго крыўда? Мн., 1926. Зб.тв., II, 34).
Змей вогненны. “Ляціць... Клубок агнявы... Далёка асвяцілася ўсё. Шум вялікі і сіп. Бліжэй... Гукаюць на зямлю каменні, шпякае смуродная гразь... Грошы нясець... Вочы аграмадныя вылезлі, чырвоныя, клыкі-клянцы даўгія, шыя тоненькая... ці то крылле, ці то ногі з капытамі і рукі кіпцятыя... Чырвоныя вуголлі адлятаюць, трашчаць і пырскаюць...” (Што яно? / Рунь, 105; Зб.тв, 1,94).
Зязюля-маці. “Я-куб! Я-куб! — сумуе галосна зязюлечка. Ды не проста зязюлька то шэрая... У даўнія часы тое здзеелася, што матка бяздольная ў зязюлю шэрую перакінулася і з той часіны нешчаслівае чакае да сябе сына Якуба, што ўкраў яго ІІаганы Цмок, страшны змей, і занёс у няволю, у панства сваё падземнае, падводнае” (Цёмны лес / Зб.тв., I, 57).
Кажан-вядзьмак. “Зайшлося сэрца ў Архіпа: схапіў ці не схапіў кажан волас з галавы яго? Занясе ён той валасок па скрыпучае сухое дрэва, зашчэміць яго там паміж скабак калючых... I будзе сохнуць, як дрэва тое, Архігі: датуль будзе хварэць-прападаць, пакуль дрэва скрыпець будзе; заваліцца, бахне аб зямлю — і Архіп памрэ”. (Роднае карэнне / Рунь, 55; Зб.тв., I, 67; гл.тамсама: Ваўкалак-чараўнік-кажан).
Каін і Авель, паводле Бібліі, сыны створаных Богам праайцоў Адама і Евы: “I калі яны былі ў полі, паўстаў Каін на Авеля, брата свайго, і забіў яго” (Быццё 4:8). “Што там на ім (месяцы. — Ул.К.)? Горы, сцені ці Каін з вядром густачорнай, запечанай крыві Авеля? Што там?” (Што яно? / Рунь 102 Зб.тв., I, 92).
Копша, хтанічнае боства мёртвага царства, гаспадыня нябожчыкаў. Сэнс назвы — страшная, задымленая, уся ў сажы і смале неахайная жанчына. Паводле М.Гарэцкага, “страшны магільшчык, гаспадар магільнікаў” у беларускай міфалогіі. “Антон задумаўся; думкі яго паляцелі туды, дзе жудасны Копша складае горы касцятрупаў...” (Антон: Абразы жыцця. Вільня, 1919; Зб.тв., II, 213). Гл.тамсама: Апраметная.
Люцыпар, Люцыфер (лацін.lux, lucis — святло + ferre — насіць: носьбіт святла), у антычнай міфалогіі — ранішняя зорка, планета Венера; у хрысціянскай міфалогіі адно з найменняў Сатаны, Д’ябла, гаспадара Апраметнай (пекла).
“... Зашаптаў нячутна: “Сіла таёмная-чорная, сіла бясплоная-грэшная, сіла нячыстая Антыхрыстава, на паслухмянства гукаю цябе раз, у другі, у трэці [...] Люцыпар, Сатано, Арымане, Чорны бог! Спасылай мне драбязу тваю на паслухмянства — кажу раз, у другі, у трэ!.. (Што яно? / Рунь, 108—109; Зб.тв., I, 96).
Мікола Вясенні, Мікола Веснавы, у беларускай народнай міфалогіі апякун земляробства і жывёлагадоўлі. Яму прысвечана каляндарнае свята 22 (9 па ст.ст.) траўня. “Што я пішу? Людзі смяяцца будуць. Усе будуць смяяцца з пісання майго: і таварышы-студэнты, што беларусам з-пад пушчы завуць мяне, і таварышы-хлопцы-шахцёры, што прыйдуць к Міколе Вясенняму з Юзаўкі і, пачуўшы ад мяне песню маю адвечную, скажуць мне: “Ці не ходзіш ты, часам, і маліцца за асець? Заплеснеў ты Ў Багацькаўцы...” (Што яно? / Рунь, 115; Зб.тв., I, 100).
Нячыстая сіла (Дамавік, Лясун, Вадзянік і інш.). “Не дарма быў Архіп [прататып — аўтар апавядання М.Гарэцкі] - выліты яго дзед, што да смерці заўсёды крэпка маліўся Богу і тым часам пашчыў, як можна, дамавых, лесавых, вадзяных” (Роднае карэнне / Рунь, 45; Зб. тв., I, 60; Што яно? Гл.Люцыпар).
“Выскачыў з падпечча сіненькі аганёк і пабег па хаце... Каціўся, каціўся і белым дымам сышоў. З таго дыму малюпаткі старычок у чорнай маргелцы выскачыў, у руцэ нейкую торбачку чырвоную меў, кійком падпіраўся... Адкуль ён, нячысцік, узяўся?” (Што яно? / Рунь, 114; Зб.тв., I, 99).
Рай, у хрысціянскай рэлігіі — месца духоўна пераўтворанага жыцця праведнікаў пасля смерці, вечнае царства Божае. Апісана ў старазапаветных (Быццё 2:8; 3:24) і новазапаветных (Апакаліпсіс 21:1—27; 22:1—5) кнігах Бібліі. “Ці балюча травіцы, што яе косяць? Чаму-то ёй не дано голасу? А мусіць, і ў яе душа ёсць? Не, хіба дрэву і травам не балюча, калі іх рэжуць? А каню вот балюча, рабіць конікам цяжка, а Бог ім не даў раю... Конь здох — і ўсё яго. Дык нашто ж яму боль дана ад Бога, калі раю не дано?..” (Антон, 1919 г.; Зб.тв., II, 220).
Русалка, у беларускай міфалогіі — хутчэй німфа, чым дэманічная шкодлівая істота. У песнях, легендах, паданнях акцэнтуецца прыгажосць (апалонаўскі пачатак) і трагізм (дыянісійская прырода) русалак. Яны — дзяўчаты-самагубкі, тапельніцы альбо маленькія дзяўчынкі, якія памерлі няхрышчанымі (хрыс- ціянская трансфармацыя вобразу русалкі).
“Тамуча там, калі вясна мінаецца, калі над возерам пад бярозамі стромкімі [...] гібкімі, гутаюцца русалкі белацелыя, а з косамі чорнымі, з вачыма маркотна-шалёнымі.
- Гу-у-та! Гу-та-а-ашы! Гута-рэ-элі! — крычаць яны і гукаюць да сябе хлопца прыгожага, мужчыну слабавольнага” (Цёмны лес / Зб.тв, I, 57).
Сатана, гл. Люцыпар, Люцыфер.
Фама (Хама, Тамаш) Няверны, апостал Ісуса Хрыста, які не верыў ва ўваскрэшанне Сына Божага, пакуль не паклаў руку на ягоныя раны.
“Беларус — гэта Хомка, што веры не дае. На слове ён быццам-то і згадзіўся, каб не скрыўдзіць каго; а тым часам, пакуль усяго сваімі вачыма не паглядзіць, датуль не дасць поўнай веры, датуль не пераканаецца” (Наш тэатр / Калядная пісанка, 1913 г.; Творы, 1995 г., 175).
Хата на курынай ножцы, гратэскавы вобраз жытла Бабы- Ягі ў беларускіх чарадзейных казках. “Расступіўся лес. На палянцы стаіць Архіп. Бачыць: што гэта? — Хата новая перад ім на адной назе круціцца, скача, верціцца...” (Роднае карэнне / Рунь, 55; Зб.тв., 67).
Цені вялікіх продкаў. “Сцені памершых продкаў у смяротнай тузе стаялі над распятай краінай [...] з расцерзаным да краю сэрцам вялікага гуманіста вылез у поцемках з няведамай патомкам ямы панураны Францішак Скарына і падаўся ў начным паветры да свайго радзімага Полацка [...] Пакашліваючы, брыў з далёкай Ялты Максім Багдановіч. Спяшаўся, як заўсёды, з Галіцыі, з сваёй магілы ў Закапаным Іван Луцкевіч...” (Фантазія / Творы, 1995 г., 117—120).
Чорная магія. Гэтай тэме прысвечана агіавяданне “Што яно?” (Рунь, 96—116; Зб.тв., 1, 87—101).
Чорны бог, Чарнабог, у балтыйска-славянскай міфалогіі злы дэман архаічнага паходжання, прыносіць гора і няшчасце (гл.Люцыпар).
Чорт, нячысцік, у беларускай і агульнаславянскай міфалогіі — злы дух, спакуснік у гратэскавым вобразе. “Ось так чартаўня. Ну й уцям тут, што за справа. 1 калі мне робіцца неяк нядобра, то што б было з нашым батраком? I чэрці здаліся б”, — раздумляў студэнт, каб неяк выбачыць сабе сваё спужанне” (Цёмны лес / Рунь, 49—50; Зб.тв., 1, 63). “Нячысцікі, мусіць, кіруюцца служыць мне, што не веру ў іх, — смешна яму стала дужа” (Род- нае карэнне / Рунь, 56; Зб.тв., 1, 67). У апавяданні “Цёмны лес” упамінаецца ўрочышча Чартаўшчына (36.тв., 1, 57). “Чым будуць вінаваты дзеткі мае, калі зародзяцца за грэх бацькоў сваіх малапамятнымі? [...] Нашто ж так бы даў Бог? Бог так не сатварыў, не ўстанавіў бы парадку такога... Мусіць тут яны (нячысцікі) умяшаліся... Як гавораць, што і казу яны зрабілі. Адно што яна валілася, не хадзіла, пакуль Бог не дунуў у яе...” (Антон: Абразы, 1919 г., 36.тв., II, 206). “Як запяюць на крыласе “Херувімы” і людзі пастануць на калені і дужа-шчыра маліцца пачынаюць, тады яны (нячысцікі) не могуць у цэркві быць, ангелы іх выганяюць бізунамі, і яны альбо навопрамець бягуць вон з цэрквы, альбо хапаюцца ўлезці ў такіх людзей” (Тамсама. 210).
Язэп Прыгожы, паводле біблейскага падання, Язэп (Восіп) быў любімым сынам бацькі свайго Якуба (па блаславенню Божаму, Ізраіля). Па зайздрасці браты прадалі яго ў егіпецкае рабства. Там таленавіты з прарочым дарам Язэп атрымаў пасаду домакіраўніка прыдворнага вяльможы Паціфара. Жонка Паціфара закахалася ў прыгожага юнака і хацела спакусіць яго на грэшнае каханне. Атрымаўшы адказ, яна хлусліва абвясціла мужу, быццам бы Язэп спрабаваў згвалціць яе. Пасля таго, як вязень Язэп адгадаў сны фараона (сем кароў худых, якія з’елі сем кароў добрых, і сем каласоў пустых, якія з’елі сем каласоў поўных), ён быў прызначаны вялікім візірам у Егіпце (Быццё 39—41).
“От жа выйшла гісторыя, зусім як у той Бібліі аб Язэпе тым Прыгожым і начальнікавай жонцы” (Страшная музыкава песня / Беларускія ведамасці, 1921, 7 лістап.; Зб. тв., I, 267).
Максім Лужанін
Духоўная апантанасць
Як я апошні раз бачыў
Максіма Гарэцкага
Не так даўно, здаецца, на вечары ў яго памяць, слухаў, што яму, магутнаму пісьменніку нашай зямлі, неўзабаве было б 90, I сам гаварыў тое самае.
А тым часам, амаль векавой адлегласці Максіма Гарэцкага ад нас сягонняшніх, ці нас ад яго, не адчуваецца.
Ну, няхай гэта — шчаслівая ўласцівасць творчасці класічнай, інакш кажучы, сучаснай кожнаму часу. Тады чаму не адчуваю адлегласці ўзростаў? Сустракаліся больш за паўстагоддзя таму, а ён нібыта стаіць поруч, размаўляе з блазнюкамі як з раўнёю, беспамылкова выбіраючы адпаведны ўзросту і кругаглядам слухачоў узровень гаворкі, Каб было цікава для абодвуг бакоў, падвышаўся меншы да большага, мудрэйшага, цешачы і яго маладою непасрэднасцю.
I тут... Паўвекавая заслона адлегласці як быццам разышлася ў бакі, і я ўбачыў яго, узнавіў час, уявіў месца, прыгадаў пару дня апошняй сустрэчы.
Так, год 1930, сярэдзіна лета, крыху пасля паўдня. Мы стаім пры скрыжаванні тагачасных вуліц Ленінскай і Савецкай, непадалёк ад будынка польскага кансульства, плячыма да вітрыны сталоўкі № 3, дзе ў нэпаўскія часы быў вядомы рэстаран Фрыца.
Максім Іванавіч кіраваўся ад Камсамольскай, відаць, з Дома пісьменніка. Я пакланіўся яму і быў запынены працягнутай для прывятання рукою.
Гарэцкі выглядаў асвежана, лёгкай загарай было пазначана аблічча, звычайна бледнаватае ад няўпыннай работы дый нядужасці — абзывалася імперыялістычная вайна.
— Ці не патулалі дзе пад цяплейшым сонцам? — само сарвалася пытанне.
Максім Іванавіч скрыжаваў пальцы:
— Так, і ў чысцейшым паветры.
Са слоў патыхнула гаркота: адразу ўспомнілася калатня ў літаратурных колах, наскокі белаппаўскай крытыкі, бязглуздыя абвінавачанні, размежаванне “Узвышша” на “правае” і на “левае” крыло, нязгоды ў “Полымі”.
— Ці надоўга акрыяў? — Максім Іванавіч нядбала махнуў рукою: — Цэлы месяц апекавалася мною дбайная жанчына, — ён назваў татарскае імя, — гэта назва санаторыі (тады пісалі: санаторыя і часопісь), дзе мяне іпадлечвалі. Бывалі ў тых краях?
Да санаторыяў мне не ўдавалася дапасці, гады са два назад трапіў у Сімеіз, дзе мясцовыя татары выпусцілі пакойчык у мазанцы на схіле гары Кошка, а мясцовы пансіянат прыняў на харчаванне. Потым па Ялце патупаў крыху...
— Ці хоць свайго цёзку адведалі? — перапыніў Максім Іванавіч.
Так, адшукаў магілу Багдановіча. Апалоў і паліў, як наказвала Цёця Уладзя, пасеянае ёю жыта на курганку паэта...
Расказваў і раптам адчуў няёмкасць: чаму ўзнікла такое недаверлівае пытанне? Можа, ён думае, што я трымаюся пісаніны малапісьменных, далёкіх ад сумленнасці крытыкаў і літаратараў, якія не саромеліся гаварыць на паэта абы-што — сімваліст, упаднік і г. д., паўтараць не хочацца, А можа, і гэта бянтэжыла яшчэ горш, Гарэцкі асуджае, лічыць за хлапечую самаўпэўненасць тое, што я адрокся ўласнага імені і прыняў Багдановічава. Я ж зрабіў гэта, адчуўшы тое, імя сваім, так прыпаў да сэрца “Вянок”. А тут поруч стаіць жывы магутны Максім і як быццам упікае за блазнюкоўскі крок.
Гарэцкі, відавочна, прыкмеціў маю зніякавеласць і пашкадаваў. Сказаў, што нядаўна гартаў часопіс “Узвышша” з маімі вершамі. I гэта ўсцешыла. Дарма, што не пахваліў і не паганіў, а ўсё ж спыніў на хвіліну вока. Магчыма, таму і кінутыя ім словы засталіся ў памяці аж дасюль.
Наогул жа гаворка не надта звязвалася, Сонца станавілася на паўдня, і гарачыня ад непаастываўшых за ноч камяніц патыхала з новай сілай. Дрэваў на галоўных вуліцах тады не расло, у цянёк не схаваешся, пыльны ветрык закручваў на бруку слабыя слупкі смецця, ганяў падварушаныя коламі рамізнікаў і фурманак з бочкамі піва папяровыя зрыўкі.
Стаяць тут, тым больш размаўляць, вялінай прыемнасці не было, аднак Максім Іванавіч не спяшаўся на адыход, зноўтакі, мусіць, каб не пакрыўдзіць запыненага суразмоўніка. Паволі расказваў, у якім добрым месцы зараз жыве — каля Людаманта, так называлася прыгарадная мясціна з зялёнымі берагамі і чыстаю вадою дазаводскае плыні ракі. Купацца можна, сынок пялёхацца любіць, і даросламу па пахі.
Гарэцкі гаварыў, спрабуючы жартаваць, хоць жарты, думалася, не вельмі пасавалі да гэтага чалавека, у кожным разе нельга было ўявіць, каб ён так самазабыўна і бесклапотна рагатаў, як, скажам, Кузьма Чорны, каторы раз сочачы за цудоўным акцёрам Грыгонісам у мальераўснім “Мешчаніне”.
Тым больш не ўспрымалася паджартоўванне Максіма Іванавіча зараз, яно відавочна не адпавядала ягонаму ўнутранаму стану. Нейкі клопат так і прабіваўся праз вонкавы супакой I смутную абыякавасць аблічча.
Ці не праз гэта на момант прыгадалася наша папярэдняя сустрэча амаль на гэтым жа месцы, толькі ў іншую пару. Тады наша літаратура зазнала першую высылку. Алесю Дудару, аўтару некалькіх зборнікаў вершаў і куслівенькай крытыкі, давялося на некалькі год перабрацца, праўда, не так і далёка, усяго ў Смаленек, За што? Называлі верш “Пасеклі наш край”, адзін гэты радок — і толькі — перадавалі знаёмыя, паўтарала крытыка.
З таго даволі даўняга здарэння пачалася першая вулічная размова з Максімам Іванавічам, Магчыма, і ён ведаў не больш пра тое, што напісалася і было пакарана, аднак асуджэння не ўтаіў. I сам выпадак, на яго думку, непрыстойны, дый аўтар верша... Ці верыць яго недвухсэнсоўнаму вершу — пратэсту супраць рыжскай мяжы, ці артыкульцам пад псеўданімам Тодар Глыбоцкі, дзе абгнюшваліся і звінавачваліся ў неіснуючых грахах таленавітыя і сумлеяныя літаратары... Дзівакі, няспелыя мазгі могуць палічыць яго за нацыянальнага пакутніка ды, чаго добрага, рынуцца наследаваць... Каму яно патрэба, такое ўшанаванне, апрача непрыемнасцей нічога не зычыць...
Не шмат тады сказаў Максім Іванавіч, яшчэ менш я зразумеў ягоныя словы. Але ж абодва разы ён запыняў мяне сам, і трэба ж, на адным і тым жа месцы, першы абзываўся, пэўна ж, нешта змушала яго на гэта.
Зусім блізка бачу сціплую постаць сярод вулічнага тлуму, бацькоўскія паднятыя на мяне вочы, чую пытанне, дзе збіраюся летаваць. Пэўных намераў у мяне яшчэ не было, адказаў, што спакушаюць на Дзвіну, павандраваць па Віцебшчыне, зірнуць у вокны яе шматлікіх азёр.
Максім Іванавіч ажывіўся, назваў некалькі памятных мясцін у Полацку і пашкадаваў: на ягоную радзіму, Амсціслаўшчыну, нешта не цягне вандроўнікаў. Хоць у самім Амсціславе ёсць чаго паглядзець, ёсць што ўспомніць, хоць бы Трубяцкую разню. А наогул — край беднаваты, Маўляў, вы, случакі, у параўнанні з нашымі сялянамі — фальваркоўцы.
Пасля пацікавіўся, з кім намерваюся ехаць. Пачуўшы ў адказ прозвішча паэта, з якім тады сябравалася, Максім Іванавіч чамусьці спытаў, ці не лепей падавацца дадому, аднаму, без сяброў.
— А я ў сваёй вёсцы набыўся. Да людскай ракі паўдня тупаць, і лесу блізка няма.
Максім Іваінавіч запытальна зірнуў на мяне. Маўляў, што ты, хлопец! Некалі будзеш рады на роднай мясціне кожны каменьчык рукамі абцерці.
Гэта чыталася ў ягоным позірку, але не сказаў, толькі напамянуў Скарынавы славы пра пчалу, што прылятае ў свой вулей.
А як мне было сказаць яму, што “вулля” таго ў мяне няма: хата трухлее пад гнілым дахам без догляду. Маці туліцца каля замужняй сястры, а бацька памёр, Застудзіў і без таго хворыя лёгкія, вяртаючыся дадому з-пад Старых Дарог, дзе яго, разгледзеўшыся, высадзілі з эшалона раскулачаных. Выпусцілі разам з некалькімі селавымі суседзямі, што таксама і на сераднякоў не цягнулі — па гектару зямлі на душу, у нашай сям’і разам з сенажаццю было гектары чатыры-пяць.
Максім Іванавіч яшчэ раз пахваліў месца, куды перабраўся жыць, пажадаў мне добрай дарогі і развітаўся, я ж чамусьці не рушыў у сваю дарогу, а глядзеў яму ўслед, пакуль не схавалася светлая кепачка за кутнім домам.
Гаворка ўзрушыла, Сапряўды, чалавек на добрых пятнаццаць год старэйшы, у каго за плячыма веданне скарбаў культуры свету, кнігі прозы вышэй чым першага класу, гісторыя нашай літаратуры і многа-многа ўсяго, у чым выяўляўся ягоны “самародны талент” (Карскі). I ён, як раўню, як “цёзку” адсутнага Максіма, спыняе на вуліцы лайдакаватага юнака! I гаворыць, не даючы адчуць ані кроплі са сваіх шматлікіх пераваг, не дазваляючы, аднак, сабе адступіцца ад уласнай думкі, як ён рабіў заўсёды, або пайсці за якім-небудзь іншым поглядам.
Адна толькі з пераваг, калі можна так сказаць, не ўспомнілася тады — сумнае ўласнае дасведчанне: Гарэцкі пабыў за лукішскімі кратамі, пакаштаваў і высылкі з Вільні ў Дзвінск.
Чалавек з пранікнёным розумам даследчыка, надораны чулым сэрцам пісьменніка, прадчуваў многа чаго благога, над галавой згусалі хмары, захады да гэтага рабіў і мясцовы друк і цэнтральны. І хацеў перасцерагчы маладых.
Калі я вярнуўся з падарожжа, Гарэцкага ўжо нельга было павітаць на вуліцы.
Сяброўства
Гаўрылы Іванавіча
Напэўна, захваляваліся б і вы, калі б давялося разгарнуць гэтую кнігу. Гадоў ёй за 60, старонак мае 170, а паасобнікаў выйшла ўсяго 25, Нават у наш не дужа спрыяльны для беларускамоўных выданняў час такі тыраж падаецца больш чым сціплым.
Гэтая акалічнасць, амаль поўная недаступнасць кнігі чытачу і даследчыку, абавязвае хоць бы да кароткага напамінку пра адну з ранніх, але вельмі каштоўных работ сусветна вядомага, чым імем — паўтару — ахрышчана больш за дзесятак выкапняў, беларускага акадэміка.
Выйшла яна ў 1928 годзе, грыф: “Інстытут Беларускае культуры, аддзел прыроды і гаспадаркі”, назва “Межы Заходняй Беларусі ў Польшчы (нацыянальны склад насельніцтва Заходняй Беларусі), аўтар — Гаўрыла Іванавіч Гарэцкі.
Сур’ёзны вучоны, хоць яму ў часе напісання недацягвала да трыццаці, сам акрэсліў, куды і на што, на якую мэту скіравана ягоная работа, якая рупасць падымала і непакоіла яго, Скажам сваімі словамі: трэба было замацаваць у народнай памяці нядаўнюю гістарычную несправядлівасць, кару без віны — раз’яднанасць на невядома як доўгі, магчыма, назаўсёдны тэрмін, што спасцігла наш народ. Больш за гэта: трэба было сцвердзіць неад’емнае права народа жыць адною дужай сям’ёю, у адной дзяржаве, жыць і дыхаць, як людзям самім жадаецца.
Паслухаем аўтара: “Разуменне “Заходняя Беларусь” толькі тады будзе лёгічна адмежавана ад іншых геаграфічных разуменняў, калі будзе адмежавана ад іншых абшараў Польшчы сама тэрыторыя Заходняй Беларусі”.
I далей: “...гістарычныя і эканамічныя межы разам амаль супадаюць з межамі нацыянальнымі, асабліва на захадзе Беларусі, аднак прымат нацыянальнай мяжы, мяжы этнаграфічнай, павінен быць высунуты з усёй катэгарычнасцю. Нацыянальныя межы ў гісторыі найноўшага часу мелі і пэўна захаваюць надалей досыць значны ўплыў”. Да гэтага сказа зроблена спасылка на кнігу Р. Умястоўскага “Палітычныя, натуральныя і абаронныя межы ў часе вайны і міру”, Кракаў, 1925, с. 106: “Межы сягонняшніх, багатых чалавецкімі рэсурсамі дзяржаў становяць народная свядомасць і воля, а ўжо ў нязначнай ступені фізіяграфічныя ўмовы. Проста наадварот таму, як вялося праз вякі”.
Спасылка дадзена дробным, шрыфтам і па-польску, давялося перакласці самому, каб не рабіць клопату чытачам.
Апрача навуковай каштоўнасці, кніга мае вялікую цікавасць, і вось у чым. Мой паасобнік уводзіць нас у моцную садружнасць маладой навукі і маладой паэзіі, у цёплае сябраванне слова і думкі двух сваіх выдатных прадстаўнікоў. Пра гэта скажацца пазней. а пакуль пазнаёмімся крыху з самой працай.
Кніга абапіраецца на мноства разнамоўных крыніц, найбольш рускіх і польскіх, адзначаючы праўдзівыя меркаванні накшталт: “Межавая рыса Рыжскага трактту. мае розныя дадзеныя для стабілізацыі ў якасці сталай мяты”.
Аднак малады вучоны, з фактамі ў руках, смела спрачаецца з некаторымі (Э. Ромэр, М. Хандэльштам), бо сапраўды, як змоучаць, калі чытаеш, нібы “Беларусь не складае суцэльнае геаграфічнае краявіднае індывідуальнасці”, нібы “беларусаў, як адзінага народу з нацыянальнай свядомасцю, не бычам”. I далей “...у бальшавіцкія часы літаратурная мова слаба даходзіць да вёскі і ў малой ступені з’яуляецца чыннікам, што уніфікуе мову народу, хутчэй ёсць пасрэднікам, які робіць лягчэйшай яе русіфікацыю”,— гэта ўсё з артыкула М. Хандэльштама.
З належнай пашанай ставіцца аўтар да прац Е. Р. Раманава і Я. Ф. Карскага, не забываючыся на мудрую выснову: “Адзінае, што больш упарта трымаецца ў беларусаў,— гэта іх мова”, але выказвае сумняванне ва ўгрунтаванні акадэмікам паўднёвых межаў Горадзеншчыны і Міншчыны”.
Следам за беларускім тэкстам ідзе рэферат работы па-англійску, падаюцца двухмоўныя табліцы і картаграмы з весткамі пра колькасць беларускага насельніцтва ў розных паветах і воласцях Заходняй Беларусі. Гэта частка, як на маё вока, найбольш цікавая і працаёмкая ў кнізе, бо змяшчае ў сабе весткі пра этнаграфічныя межы беларускіх паселішчаў і выяўляе іх нацыянальны склад, аселасць асноўнай нацыянальнасці, рост ці спад асобных катэгорый жыхароў у тым ці іншым раёне.
Міхась Мушынскі
Максім Гарэцкі – крытык і гісторык літаратуры
Заслугі Максіма Гарэцкага ў галіне крытыкі і літаратуразнаўства неабходна ацэньваць па самым вялікім рахунку. Напісаная Гарэцкім і выдадзеная ў 1920 годзе “Гісторыя беларускай літаратуры” была першым на Беларусі сістэматычным курсам гісторыі нацыянальнага прыгожага пісьменства. У гэтым даследаванні дадзена навукова абгрунтаваная перыядызацыя, якой з пэўнымі папраўкамі і ўдакладненнямі і сёння карыстаюцца даследчыкі, зроблены сур’ёзныя спробы ўстанавіць заканамернасці станаўлення літаратуры. Вельмі важна ў метадалагічным плане тое, што ў вывучэнні заканамернасцей развіцця слоўнага мастацтва Гарэцкі зыходзіў з гісторыі народа, з гісторыі “грамадзянства”. Між іншым, яшчэ ў адным з дарэвалюцыйных артыкулаў — “Развагі і думкі” (1914) — М. Гарэцкі так вызначаў сутнасць літаратуры: “Што гэта ёсць — літаратура? Ці не ёсць гэта само грамадзянства на фатаграфіі? I ці не ёсць літаратура і грамадзянства як гук і літара?
Калі хочаце знаць, як жыве народ і да чаго ён кіруецца, трэба чытаць яго літаратуру”. У сваю чаргу нельга зразумець гісторыю літаратуры без глыбокага вывучэння грамадзянскай гісторыі.
Разам з тым, М. Гарэцкі-даследчык, кіруючыся прынцыпам сацыяльнага дэтэрмінізму, улічваў спецыфіку мастацтва як эстэтычнай з’явы. А гэта ў перыяд актывізацыі вульгарнасацыялагічнай крытыкі мела надзвычай вялікае метадалагічнае значэнне.
У “Гісторыі” дадзена грунтоўная характарыстыка кожнага з вызначаных этапаў, разгледжаны важнейшыя помнікі старажытнай пісьменнасці і мастацкія творы, паказана месца і роля ў гісторыі новай і навейшай літаратуры Ф. Багушэвіча, А. Гурыновіча, З. Бядулі, М. Багдановіча, Я. Купалы, Я. Коласа, маладых паэтаў і празаікаў паслякастрычніцкага перыяду.
Адукацыя
Сваёй працай Гарэцкі прадэманстраваў навуковай грамадскасці канцэптуальны, цэласны падыход да гісторыі слоўнага мастацтва. Не лірычныя эскізы, не эсэістыка, не нарысы пра асобныя, найбольш значныя, вяршынныя з’явы, а цэласная гісторыя літаратуры, заснаваная на ўсебаковым вывучэнні мінулага, — вось у чым была вартасць навуковага даследавання М. Гарэцкага.
Свае вывады і назіранні ён рабіў на аснове ўважлівага, карпатлівага вывучэння фактычнага матэрыялу, які патрэбна было самастойна сабраць, сістэматызаваць. У тыя часы, не лічачы прац Я. Ф. Карскага, не існавала ні навуковай бібліяграфіі, ні самых элементарных даведнікаў. Усё павінна было быць зроблена рукамі даследчыка. У гэтым сэнсе М. Гарэдкі закладваў надзейны падмурак беларускага літаратуразнаўства.
“Гісторыя” М. Гарэцкага — сапраўдны подзвіг вучонага-грамадзяніна, які надаваў гуманістычным ведам вялікае выхаваўчае значэнне. Аб маштабах здзейсненага Гарэцкім сведчыць тое, што наступная “Гісторыя” — у 4-х тамах, якая падагульняла дасягненні ўсяго беларускага літаратуразнаўства, выйшла болей чым праз 40 гадоў пасля “Гісторыі” М. Гарэцкага. Гэты факт гаворыць сам за сябе.
Адзін з таленавітых пачынальнікаў беларускага літаратуразнаўства, Гарэцкі быў разам з тым і самым актыўным папулярызатарам навуковых ведаў па гісторыі літаратуры. На працягу многіх гадоў ён працаваў выкладчыкам літаратуры і мовы ў розных установах - на беларускіх настаўніцкіх курсах у Вільні і ў Віленскай беларускай гімназіі, на рабфаку Беларускага дзяржаўнага універсітэта, у Беларускай дзяржаўнай сельскагаспадарчай акадэміі ў Горках, у сярэдняй школе г. Пясочні (цяпер г. Кіраў Калужскай вобл.). Як выкладчык, ён меў магчымасць грунтоўна праверыць уласныя гісторыка-літаратурныя канцэпцыі і вывады на ўдзячных слухачах.
Багатая асабістая практыка педагога пераконвала Гарэцкага ў тым, што навучэнцы, студэнты, будучыя выкладчыкі павінны не толькі мець агульнае ўяўленне пра гістарычныя шляхі развіцця беларускай літаратуры, але і добра ведаць змест мастацкіх твораў, валодаць навыкамі аналізу вобразнай сістэмы твора. Больш таго! Выхаваць у школьнікаў, студэнтаў, увогуле ў моладзі любоў да літаратуры, навучыць іх па-сапраўднаму разумець і адчуваць хараство літаратуры як эстэтычнай з’явы нельга было без вывучэння саміх твораў. Вось чаму адна часова з працай над “Гісторыяй...” (і працай над мастацкімі творамі!) М. Гарэцкі пачаў складаць «Хрэстаматыю» (1922), затым “Выпісы з беларускай літаратуры” (1925), у якіх — поўнасцю або ва ўрыўках — змяшчаліся лепшыя ўзоры беларускай паэзіі, прозы, помнікі старажытнай пісьменнасці. Вучэбна-метадычныя працы М. Гарэцкага адыгралі вялікую ролю ў актывізацыі і ўдасканальванні сістэмы выкладання і вывучэння літаратуры ў сярэдняй і вышэйшай школе ў 20-я гады.
Гарэцкі быў, аднак, не толькі вучоным, аўтарытэтным гісторыкам літаратуры, але і выдатным літаратурным крытыкам. Увогуле, шматграннасць і разам з тым незвычайная цэласнасць натуры Гарэцкага выяўлялася ў любой галіне дзейнасці, да якой ён звяртаўся. Ён усюды і заўсёды заставаўся самім сабой, г. зн. справу рабіў з поўнай аддачай, грунтоўна, з натхненнем. Гэта быў вялікі працаўнік, падзвіжнік. Праца для яго была высакароднай справай, тым больш калі гаворка ішла аб духоўнай дзейнасці ў імя будучыні радзімы.
Гарэцкі-даследчык абавязкова ўлічваў зробленае папярэднікамі і ніколі не ўхіляўся, каб сказаць пра гэта публічна, не прысвойваў сабе чужых думак, бо ў яго, чалавека шчодрай душы, было што сказаць іншым.
М. Гарэцкі — чалавек дзейснай натуры. Ён не задавальняўся гучнымі заклікамі, голай агітацыяй, а першым пачынаў рабіць тое, чаго вымагаў час. Пачынаў, не чакаючы, што за яго зробяць іншыя.
Напісанае М. Гарэцкім заўсёды несла адзнаку першаадкрыцця. Другаснасці ён не прымаў арганічна. Па сутнасці, да кожнага твора ці навуковай працы Гарэцкага можна з поўным правам дастасаваць азначэнне “першы”. Сапраўды, ён даў першыя, пры гэтым выдатныя, ўзоры апавяданняў, у якіх галоўным героем стаў інтэлігент — новы герой беларускай літаратуры, ён стварыў першыя ўзоры сацыяльна-філасофскай прозы, эпісталярнай прозы, драматызаванай аповесці (“Антон”), напісаў першую гісторыю літаратурнай арганізацыі «Маладняк» і першы слоўнік літаратуразнаўчых тэрмінаў —»Назваслоў’е», даў узоры, па сутнасці, усіх жанравых форм літаратурнай крытыкі — эсэ, нататкі, праблемнага, агляднага артыкула, творчага партрэта і г. д.
Трэба сказаць, што крытычнаму слову М. Гарэцкі надаваў вялікае ідэйна- выхаваўчае значэнне яшчэ ў раннія гады сваёй дзейнасці. Ужо тады ён выказваў шкадаванне, што ў беларуякай літаратуры няма крытыкаў-прафесіяналаў, нецярпліва чакаў іх з’яўлення, дапамагаў нараджэнню прафесійнай крытыкі: “Я, не плюшчыўшы вочы, скажу: няхай як мага скарэй праявіцца ў нас хоць бы адзін добры крытык. Усякая маладая літаратура, і беларуская, калі ўжо яна мае перад светам нейкі від праз выразнейшых і выбітнейшых пісьмекнікаў, асабліва мае патрэбу ў сур’ёзнай крытыцы”.
Важна падкрэсліць, што для М. Гарэцкага, як і для М. Багдановіча, літаратурная крытыка не з’яўлялася пераважна сродкам абгрунтавання ідэйна-эстэтычных прынцыпаў, якіх ён прытрымліваўся ў сваёй уласнай творчасці. На крытыку Гарэцкі глядзеў як на самастойную форму творчасці, як на фактар паспяховага развіцця літаратуры. Літаратурна-крытычны жанр і гісторыка-навуковае даследаванне Гарэцкі не схільны быў лічыць чымсьці другарадным, менш патрэбным, менш сацыяльна прэстыжным.
У чым М. Гарэцкі бачыў задачу крытыка? Крытык, лічыў ён, павінен глыбока пранікнуць у задуму аўтара, спасцігнуць логіку яе развіцця. “Крытыкаваць,— падкрэсліваў Гарэцкі, — значыць шукаць таго ж, чаго шукаў аўтар, і рабіць думку яго яснейшай чытачу”. Але крытык, хоць ён і не мае права навязваць мастаку ўласных меркаванняў, не павінен пасіўна ісці за пісьменнікам. Ён абавязаны разабрацца ў вартасцях твора як мастацкай з’явы, выявіць, “ці добра выклаў думку аўтар, і як выкладаў, і як бы мог выкласці лепш...”.
Важны ў метадалагічным плане таксама тэзіс Гарэцкага аб тым, што “дрэнная крытыка такая, што крытыкуе не творы, а аўтара. Хоць праўдзіва мастацкі зор — частка душы аўтара і, крытыкуючы твор, міжволі чапаем і струны душы, але гэта не страшна, калі крытык папраўдзе крытыкуе”. Гарэцкі-крытык крытыкаваў “папраўдзе”, г. зн. сумленна, аб’ектыўна, імкнучыся дапамагчы аўтару, клапоцячыся пра чытача. “На добрай крытыцы гадуюцца пісьменнікі і грамадзянства»”—падкрэсліваў ён.
Аўтар “Разваг і думак” глядзеў на крытыку як на форму самаўсведамлення літаратуры. Такі погляд сведчыў аб яго навуковай, тэарэтычнай сталасці як крытыка і даследчыка. Не ўсё ў роўнай ступені задавальняла Гарэцкага ў сучаснай яму беларускай паэзіі; прозе: адно адбілася ў ёй “трошку бачком”, другое — “краюшком”, трэцяе — “зламаўшыся”, “скрывіўшыся”. Задача “пісьменных беларусаў”, паводле меркаванняў Гарэцкага, у тым, каб на старонках перыядычных выданняў адкрыта, выразна сказаць, “што яны знайшлі, знаходзяць галоўнага, істотнага ў нашай літаратуры і куды яна павінна кіравацца. Гэта важна! Асабліва цяпер...”.
Вельмі важна і тое, што Гарэцкі падкрэслівае неабходнасць вызначыць перспектыву развіцця літаратуры, яе заўтрашні дзень, кірунак руху: “Трэба добра агледзецца каля сябе і шпарчэй, можа, пойдзем уперад” .
Метадалагічнае значэнне крытычных артыкулаў і выступленняў Гарэцкага яшчэ і ў тым, што ён актыўна замацоўваў адзіна правільны кірунак развіцця крытычнай думкі, шляхоў і сродкаў вывучэння мастацкага твора, г. зн. замацоўваў метад сацыялагічнага і эстэтычнага аналізу ў іх адзінстве і ўзаемасувязі. Гарэцкі глядзеў на літаратуру як на форму адлюстравання сацыяльнай рэчаіснасці (“ці не ёсць літаратура і грамадзянства як гук і літара?”), як на адбітак духоўнага жыцця народа, але не зводзіў яе ні да люстранога, пасіўнага капіравання, ні да ілюстрацыі загадзя вызначанага тэзіса.
Вопыт Гарэцкага-крытыка наогул багаты і павучальны для нашага часу. Перш за ўсё трэба адзначыць сталую цікавасць Гарэцкага да пытанняў светапогляду пісьменніка і крытыка, пытанняў сувязі паміж ідэйна-мастацкім узроўнем творчасці і грамадзянскай пазіцыяй мастака, яго маральнымі прынцыпамі.
Адчувальная прысутнасць Гарэцкага-крытыка ў літаратурна-грамадскім жыцці, яго актыўнае ўздзеянне на літаратурны працэс, дабратворны ўплыў на маральную атмасферу, на маральны клімат літаратурнага асяроддзя 20-х гадоў — факт бясспрэчны. Але гэты факт патрабуе свайго вытлумачэння, канкрэтызацыі. Што спрыяла таму, каб крытычнае слова Гарэцкага станавілася рэальным фактарам уплыву на літаратуру? Вялікае значэнне меў, безумоўна, тып таленту — шматгранны характар таленту Гарэцкага, дзейсны, стваральны характар яго творчай натуры, уласцівая яму як пісьменніку высокая агульная культура, цэласнасць, гарманічнасць яго натуры, высакародства памкненняў. Пазіцыя Гарэцкага, пісьменніка, вучонага, наскрозь сацыяльная, усвядомлена патрыятычная. Як крытык М. Гарэцкі нязменна кіраваўся выразна акрэсленымі маральньімі прынцыпамі.
Для Гарэцкага характэрны народны склад думання. Гэтая арганічная рыса яго натуры яскрава выявілася і ў мастацкіх творах, і ў навуковай дзейнасці. Не дзіва, што як крытык Гарэцкі таксама аказваўся на вышыні патрабаванняў часу. Вызначальньм прынцыпам у працэсе крытычнага аналізу для Гарэцкага быў прынцып гістарызму. Ацэнкі яго вынікалі з канкрэтнага аналізу, былі ўзважанамі, прадуманымі, а вывады і назіранні і сёння не страцілі свайго значэння.
Ужо самыя раннія выступленні М. Гарэцкага ў жанры літаратурнай крытыкі засведчылі яго схільнасць да канцэптуальнага мыслення, яго імкненне ставіць вострыя, набалелыя пытанні часу. Такім, у прыватнасці, з'яўляецца артыкул “Наш тэатр”, надрукаваны ў тым жа 1913 годзе, што і першае апавяданне “У лазні”,— годзе літаратурнага дэбюту Гарэцкага, а таксама артыкул “Развагі і думкі” (1914) і многія іншыя.
“Наш тэатр” — гэта праграмны артыкул Гарэцкага, абгрунтаванне рэвалюцыйна-дэмакратычнага кірунку ў беларускай дакастрычніцкай літаратуры. Да з’яўлення артыкула ў друку (“Калядная пісанка”, выйшла ў Вільні ў канцы 1913 г.) Гарэцкі быў ужо аўтарам апавяданняў “У лазні”, “Стогны душы”, “Роднае карэнне”, “У панскім лесе”, “Красаваў язмін”. У 1913 годзе напісаны і апавяданні “Што яно?”, “Патаёмнае”, “Буйніцы і драбніцы”, “Хаўтуры”, “Усмінаецца”, відаць, распачата праца над драматызаванай аповесцю “Антон”.
А ў жніўні таго ж года на старонках “Нашай нівы” быў змешчаны ліст да пісьменніка, у якім рэдакцыя пісала: “Дужа дзякуем за Вашы творы, каторыя Вы нам прысылалі ў апошнія часы. Мы верым, кажучы словамі нашых прадзедаў, што праз Вас “памножана будзе слава слаўнай айчызны нашай”, калі толькі агонь, каторы гарыць у Вас, будзе далей разгарацца”.
У артыкуле маладога празаіка і крытыка, натхнёнага высокай публічнай ацэнкай яго працы, узняты многія пытанні, якія мелі першаступеннае значэнне для развіцця нацыянальнай літаратуры: тут ідзе размова пра грамадзянскі абавязак пісьменніка, пра ўзаемаадносіны народа і інтэлігенцыі, пра беларускую літаратурную мову, пра фальклор як крыніцу творчасці, пра мэты і задачы нацыянальнага тэатра.
М. Гарэцкі звярнуўся да беларускіх пісьменнікаў з заклікам стварыць вартыя працоўнага народа драматычныя творы, якія б далі жыццё нацыянальнаму тэатру. Роля тэатра ў сацыяльным і нацыянальным абуджэнні селяніна-працаўніка, рабочага, рамесніка, у выхаванні грамадзянскіх пачуццяў надзвычай вялікая:
“Пакажыце беларусу са сцэны, хто ён, чым ён быў, што ён цяпер, чым бы ён мог быць, гукніце яго са сцэны да новага жыцця, і — божа мілы! — гэты гаротнік беларус, пераканаўшыся, ужо знойдзе здольнасці парваць ланцугі рабства, патрапіць крыкнуць: “Жыве Беларусь!” так дужа, што аж векавыя муры няволі, як тыя сцены ерыхонскія, пасыплюцца ў прах. А ў такім разе доўг нашых пісьменнікаў, каторы яны павінны сплачваць, гэта — у драматычных творах паказаць беларусу, у якой пушчы ён блудзіць і дзе ляжыць яму дарога на поле, шырока-далёкае, роднае поле вольнага жыцця». Артыкул М. Гарэцкага цікавы яшчэ і тым, што ў ім, як гэта бачна са зместу, знайшла непасрэдны водгук палеміка адносна шляхоў развіцця беларускай літаратуры, якая ўзнікла ў 1913 годзе на старонках “Нашай нівы” і ў якой удзельнічаў Я. Купала. Пазіцыя М. Гарэцкага тут блізкая да пазіцыі Купалы, выразніка перадавых рэвалюцыйна-дэмакратычных поглядаў, абаронцы інтарэсаў прыгнечанага народа. Гарэцкі выразна гаворыць пра гэта, цытуючы назву аднаго з артыкулаў пра “сплачванне доўгу”. Літаратура, тэатр, падкрэслівае Гарэцкі, павінны шырока, усебакова, праўдзіва паказаць жыццё, побыт, духоўны свет, маральнае аблічча працоўнага беларуса, яго гістарычнае мінулае, абудзіць яго чалавечую годнасць, натхніць яго на барацьбу з сіламі цемры і прыгнёту:
“А трэба паказаць беларусу са сцэны, што так жыць, як ён жыве, не можна, гэткага жыцця не можна трываць.
I трэба яшчэ паказаць беларусу са сцэны, што ён — чалавек і што ён павінен мець свой чалавечы гонар, і павінен дзетак сваіх гадаваць з сумленнем [...].
I трэба паказаць беларусу са сцэны, што ён мае слаўнае прошлае, што яго дзедаўшчына нараўні з крапчэйшымі старонкамі пад сонцам была і што карані нашы родныя беларускія не згнілі, трывалы і цягучы, маюць жывы сок і жывую сілу і ўжо добрыя адросткі к небу гоняць, а з часам над імі крэпкія, высокія, прыгожыя дрэвы закрасуюцца...
I трэба паказаць беларусу са сцэны, што за чалавек той, каторы спіць без канца краю, якой вартасці такі чалавек і што жджэць яго ў будучыні...
I трэба паказаць са сцэны беларусу, у які бок кіравацца яму, па якому “шляху жыцця” пайсці і якім часам сілы фізічнай і духоўнай набрацца [...]
Патрэбна паказаць з беларуокай сцэны другім народам зямным, што за народ такі ёсць беларусы, што маюць яны не толькі “очень смешные анекдоты и весьма странные суеверия”, а й нешта палепш ад жарту і забабонаў, нешта гэткае, прад чым прыемна адчыніцца агульналюдская скарбніца векавечных здабыткаў культуры і цывілізацыі...”.
Як бачым, вызначаная Гарэцкім праграма дзейнасці беларускага тэатра даволі шырокая, разнастайная.
Перш за ўсё падкрэслека грамадска-выхаваўчая, асветная роля тэатра. Тэатр— гэта кафедра, з якой павінны гучаць палымяныя словы праўды пра чалавека і яго жыццё. Недапушчальна, каб тэатр стаў “бруднай стайняй Аўгія” або “кутом дурнога скалазубства”. Відаць, Гарэцкі адчуваў рэальную пагрозу таго, што пры адсутнасці належных традыцый дух сацыяльнасці, праўды, высокі грамадзянскі пафас, якія павінны панаваць на сцэне, могуць быць заменены невысокага гатунку забаўкамі, прыземленай гумарыстыкай, “дурным скалазубствам”.
Разам з тым Гарэцкі палічыў патрэбным абвергнуць магчымае меркаванне, нібыта тэатр “павінен мець кірунак толькі практычна карысны”. Такое вузкаутылітарнае разуменне мэт і задач тэатра не прымаецца аўтарам артыкула. Праўда, Гарэцкі дапускае недакладную фармулёўку, гаворачы, што тэатр павінен задавальняць усе густы, у тым ліку і прыхільнікаў “мастацтва для мастацтва”. Відаць, дадзеная фармулёўка — выдаткі палемічнай завостранасці, а не свядомы ідэйна-эстэтычны прынцып аўтара, паслядоўнага рэаліста, пераконанага барацьбіта за сацыяльна дзейснае мастацтва.
У артыкуле М. Гарэцкага праблема ўзбагачэння тэатральнага рэпертуару непасрэдна звязваецца з развіццём беларускай мовы. Менавіта драматургі, працаўнікі сцэны павінны па-сур’ёзнаму паклапаціцца пра “гучнасць і чыстату мовы”, “як дарагі камень, кождае слоўца зважыць, абмеркаваць і ўцяміць сілу яго”. “Пісьменнікі беларускія! — усклікае аўтар артыкула. — Пільней прыслухівайцеся к мове людзей нашых на рынку, на кірмашы і ўсюдых-усюдых, і тыя, што жывіцё на захадзе Беларусі, даведайцеся, як гавораць на яе ўсходзе, а ўсходнія пабывайце на захадзе. Як кругаварот крыві ў целе чалавечым дае здароўе арганізму, так гэты пераліў нашых сіл на Беларусі аджывіць арганізм Беларусі і зробіць яго дужэйшым”.
Праграмным з’яўляецца таксама і артыкул “Развагі і думкі”. Прысвечаны ён пытанню нацыянальна-вызваленчага руху, але багата тут і спецыфічна літаратурных праблем. Зрэшты, Гарэцкі якраз і разглядае шляхі развіцця мастацкай літаратуры ў непарыўнай сувязі з барацьбой працоўных мас за сацыяльную і нацыянальную свабоду. У прыватнасці, ён пераканаўча абгрунтоўвае і паглыбляе канцэпцыю сацыяльна-актыўнай літаратуры, якая нясе “новае слова” пра свой час і ў якой “слова і дзела” ўяўляюць адзінае цэлае. Звяртаючыся да Я. Купалы і Я. Коласа, да іншых “парнаснікаў”, Гарэцкі гаворыць: “Калі вы хочаце папраўдзе быць прарокамі народу нашага, а не толькі хвалёнымі аўтарамі кніжак у беларускай мове, — смялей і выразней гаварыце сваё новае слова і дбайце, дбайде аб тым, каб у вас слова і дзела было нешта адно, каб у вас слова радзіла дзела, а дзела паддавала духу слову... Скажудь: слова паэта—яго дзела... Так! Але ў наш час беларускі паэт павінен памятаць, што толькі таго прарока вера шырыцца паміж народу, каторы быў прарокам як на слове, так і на дзеле, бо як вера без дзела мёртва, так і слова без дзела можа быць нікчэмна і йшчэ горай — шкодна. Памятайце, хто мае на тое памяць, як жыў Тарас Шаўчэнка. Не меў спакою вялікі Талстой, пакуль лупежыў панства, жывучы ў панстве, і не дарма “на санёх седзя”, перад смертухнай сваею ўцёк ён ад панства.
Дык смялей і цвярдзей! I выразней! Не баючыся болек і не хаваючыся ад святла!”
Думаецца, што М. Гарэцкі зусім апраўдана даў такое шырокае тлумачэнне паняццяў “слова” і “дзела”, маючы на ўвазе не толькі выразную ідэйную накіраванасць літаратуры, акрэсленасць сацыяльных, грамадскіх ідэалаў пісьменніка, але — што таксама важна — і яго жыццёвую пазіцыю. Не выпадкова, што ўзорам мастакоў, у якіх “слова і дзела” знаходзіліся ў арганічным адзінстве, для М. Гарэцкага былі менавіта Шаўчэнка і Л. Талстой— тытаны духу, нескароныя змагары супраць сацыяльнай несправядлівасці, няпраўды, цемры і зла.
Унутраны пафас канцэпцыі Гарэцкага — абарона рэалістычнага кірунку ў літаратуры: “Ці не мастацкая праўдзівашнасць — найлепшая дарога літаратуры нашай?”.
Гарэцкі быў адным з першых, хто ў дакастрычніцкі час на прынцыповы ўзровень узняў пытанне аб неабходнасці рашуча пашырыць жанравыя межы беларускай літаратуры, у якой, як вядома, пануючае месца займалі паэзія і кароткае апавяданне. Думаецца, не выпадкова, што іменна пісьменнік эпічнага складу, эпічнага мыслення раней за іншых адчуў наспелыя патрэбы беларускай літаратуры ў буйных эпічных формах, якія маюць магчымасць паўней, глыбей адлюстраваць супярэчнасці сацыяльнай рэчаіснасці таго часу. Жыццё настойліва патрабавала ад літаратуры новых, больш змястоўных форм і сродкаў пазнання:
“I ці не даволі засыпацца разнаколерным канфеці з вершыкаў і дробных малюнкаў.
Ці не пара б нашым пісьменнікам напісаць што даўжэйшае?
Ці не дадуць нам к дзесяцілеццю “Нашай Нівы” нашы літаратары добры раман?
Хоць бы з сучаснага жыцця раман? Аб тым, як трухлее старое і патроху, у муках, расце маладое? А можа б, якую гістарычную повесць, драму?
Я не раблю заказ, а думкамі супакойваю сябе ў жаданні найпатрэбшага.
Здаецца, праўду кажу?
Прозы, прозы, добрай, мастацкай прозы беларускай дайце нам!
Каб на стале ў нас каля тоўстай кніжкі вершаў “Шляхам жыцця” ляжала б не цянейшая кніжка прыгожай прозы...”.
Каб на стале ў нас каля тоўстай кніжкі вершаў “Шляхам жыцця” ляжала б не цянейшая кніжка прыгожай прозы...”.
“Скранулася Беларусь, узварухнуліся яе спрадвечныя імшары, і я з вялікай надзеяй жду беларускіх Дастаеўскіх...”.
Непазбежнасць з’яўлення “беларуса — усясветнага пісьменніка” ўжо нават у першай палове 20-га стагоддзя Гарэцкі тлумачыў багатымі, але яшчэ не выяўленымі духоўнымі здольнасцямі народа, які паступова абуджаўся да новага жыцця.
Будучы ўзровень беларускай літаратуры Гарэцкі вымяраў маштабнай меркай — меркай Дастаеўскага, Гогаля, Шаўчэнкі. Радасна ўсведамляць, што прадчуванні і прадказанні аўтара “Разваг і думак” споўніліся: творчасць Я. Купалы, Я. Коласа, М. Багдановіча, самога М. Гарэцкага, творчасць К. Чорнага, I. Мележа — яскравае таму пацвярджэнне.
Сапраўдны росквіт дзейнасці Гарэцкага-крытыка і даследчыка роднай літаратуры прыходзіцца на паслякастрычніцкі перыяд. Апрача “Гісторыі...”, 3-е і 4-е выданні якой — дапоўненыя і папраўленыя — выйшлі ў 1924 і 1926 гадах, Гарэцкі піша шэраг цікавых, значных артыкулаў, сярод якіх заслугоўваюць быць адзначанымі “Доктар Францыск Скарына” (1917); “Беларускае драматычнае пісьменства”, “На ўгодкі па М. Багдановічу”, “Вінцук Дунін-Марцінкевіч”, “Уладыслаў Галубок” (1919); “Лявон Гмырак” (1920); “75 гадоў оперы “Сялянка” (1921); “Маладняк”, “Чатырыста гадоў друку на Беларусі” (1925); “Шыццё Максіма Багдановіча”, “Творчасць Янкі Нёманскага”, “Якуб Колас пасля Кастрычніка”, “Творчасць Міхася Чарота”, “Пэўны гвалт (у справе творчасці М. Грамыкі)”, “Аб творчасці Міхася Зарэцкага”, “Бядуля пасля Кастрычніка. Гісторыка-літаратурныя нататкі”, “Белорусская литература. Краткий очерк”, “Беларуская літаратура пасля “Нашай нівы” (Агульны агляд)”, “Білоруська література”, “Колькі слоў аб творах і мове М. Лынькова”; серыя артыкулаў пад агульнай назвай “Творчасць маладнякоўцаў”, прысвечаная разглзду творчага шляху А. Моркаўкі, С. Баранавых, I. Барашкі, П. Галавача (1928); “Вершаваная паэзія сучасных маладнякоўцаў” (1929).
Усе гэтыя артыкулы складаюць вельмі цікавую старонку ў гісторыі станаўлення беларускай пісьменніцкай крытыкі, вельмі своеасаблівай з’явы ў гісторыі нацыянальнай літаратуры і навуковай думкі. Разам з тым артыкулы гэтыя шмат у чым удакладняюць, дапаўняюць яго канцэпцыю развіцця літаратуры, выкладзеную ў “Гісторыі...” і ў нарысе “Маладняк за пяць гадоў”.
Апошняя праца яшчэ недастаткова ацэнена, хоць сваім багатым зместам яна заслугоўвае спецыяльнага разгляду. Каб глыбей зразумець сапраўдныя вартасці гэтай працы, неабходна ўлічыць істотную акалічнасць. Як вядома, Гарэцкі не ўваходзіў ні ў адну з існаваўшых у 20-я гады на Беларусі літаратурных арганізацый. Увогуле Гарэцкаму не ўласціва была цэхавая замкнёнасць, дух сектанцтва, вузкія, правінцыяльныя погляды на літаратуру, на літаратурна-мастацкую крытыку. Ён быў чалавекам шырокіх поглядаў, шырокіх літаратурна-творчых і навуковых інтарэсаў. Літаратурна-крытычнае слова Гарэцкага пра з’явы сучаснага яму літаратурнага жыцця, пра канкрэтныя творы сёння асабліва цікавае і каштоўнае, бо гэта слова крытыка, які стаяў па-за групавымі інтарэсамі. А гэта давала яму магчымасць убачыць тое, чаго не мог бачыць прыхільнік пэўнай групоўкі ці член аб’яднання. Гарэцкі бараніў інтарэсы не пэўнай арганізацыі, а ўсёй беларускай літаратуры. Вось гэты ўрок Гарэцкага-крытыка сёння для нас не менш каштоўны, чым яго ўрокі ў галіне мастацкай творчасці.
Рэдка калі крытык таго ці іншага літаратурнага згуртавання 20-х — пачатку 30-х гадоў аб’ектыўна, непрадузята ацэньваў творчасць прадстаўніка іншай арганізацыі. Найбольш тыповым, распаўсюджаным у тагачаснай крытыцы была звычка захвальваць “сваіх” і пагардліва ставіцца да “чужых”. Што да М. Гарэцкага-крытыка, дык яго, як і многіх узвышаўскіх крытыкаў, шчасліва абмінула гэта хвароба часу. Ён з аднолькавай увагай ставіўся і да маладнякоўцаў, і да ўзвышаўцаў, і да палымянцаў. “На фоне ўсяе сучаснай беларускай мастацкай прозы за апошні час, — пісаў Гарэцкі, — даволі яскравымі з’явамі былі выступленні двух маладых аўтараў — гэта маладнякоўца Каваля і ўзвышаўца Лукаша Калюгі”. I тут жа ў адрас Каваля, у якога “вельмі мастацкі стыль”, рабіліся слушныя закіды: “Пэўнымі хібамі ў творчасці Каваля трэба лічыць, тым самым, слабую сюжэтную пабудову, некаторую аднастайнасць тэматыкі і яшчэ не зусім зжыты сялянскі прымітывізм”.
У нас няма аўтарытэтных звестак аб тым, як успрымаліся пісьменнікамі 20-х гадоў крытычныя парады Гарэцкага. I ўсё ж сведка выключнай праніклівасці Гарэцкага-крытыка існуе — час пацвердзіў справядлівасць многіх яго меркаванняў і вывадаў. Сапраўды, прыгадаём паасобныя ацэнкі, якія былі зроблены Гарэцкім, і параўнаем іх з вывадамі сучасных даследчыкаў гісторыі літаратуры.
Такое параўнанне дасць магчымасць убачыць, якім глыбокім быў позірк крытыка, якія трапныя яго заўзагі, дакладныя ацэнкі. Гарэцкі валодаў зайздроснай здольнасцю схопліваць самае істотнае, самае галоўнае ў творчай манеры таго ці іншага празаіка ці паэта, устанаўліваць вядучы пачатак, дамінуючую рысу творчасці, раскрываць філасофію творчасці. Гарэцкі браў пісьменніка ў руху, у развіцці, ён як бы прадбачыў напрамак, у якім будзе разгортвацца яго талент.
Вось ацэнка ранніх апавяданняў М. Лынькова. “У апавяданні “Чыгунныя песні” — сюжэт хаваецца за фразеалогіяй і стылізацыяй мовы. Пафасам і стылізацыяй хоча зрабіць аўтар мастацкае ўражанне на чытача. А без патрэбы. Сюжэт тут сам па сабе моцны: у Сібіры, на глухой станцыі, чэхаславакі, адступаючы, забіваюць стрэлачніка і гвалцяць да смерці яго дачку Арынку. Потым едуць чырвонаармсйцы, знаходзяць гэта жудаснае злачынства і хаваюць нябожчыкаў. I піша аб усім гэтым аўтар з глыбокім пачуццём і з праўдзівым рэвалюцыйным уздымам. I вобразы, і словы ўмее часам даць ён такія простыя і такія моцныя ў сваёй прастаце. Апавяданне, безумоўна, цікавае і моцнае. Але стылізацыя, нарэшце, дакучае. Бо вось чамусьці падабаецца аўтару, праз меру падабаецца, каб песні былі “чыгунныя”, гукі “медныя і чыгунныя”, поступ — “чыгунны”, накіп — “сталёвая” і г. д. ...Усё гэта добра дзеля выяўлення нашай эпохі, эпохі “железных потоков”, але добра — калі ўжываецца на сваім месцы, у належнай меры і ў пэўным жанры. Апавяданне ж “Чыгунныя песні” хоць і робіць цяпер на нас, сучаскікаў, моцнае ўражанне, бо мы самі шмат ведаем аб тым, што хоча сказаць аўтар, але яно, напэўна, не зможа па-мастацку ўзрушыць нават трошкі пазней шага за нас. чытальніка, якому патрэбна будзе не столькі фразеалогія, колькі належная ў гэтым жанры апавядальнасць і апісальнасць.
Лепшае, найбольш вытрыманае апавяданне ў зборніку — трэцяе, “Над Бугам”. Аўтар добра ведае і ўмее паказаць паходны быт чырвонаармейцаў, па-мастацку дае іхнія размовы, трапна выяўляе адносіны іх адзін да аднаго. Аўтар не ідэалізуе чырвонаармейца, а паказвае нам яго такім, якім ён ёсць у праўдзівым жыцці. Чытач, па волі аўтара, зжываецца з яго сябрамі-чырвонаармейцамі, пераймаецца іхнімі інтарэсамі, жыве іхнімі надзеямі, — і таму так шкода яму, калі пасля гэтых надзей, пасля смехаў і жартаў, гінуць яны за вызваленне пралетарыяту, над далёкім Бугам. Аўтар дае тып чырвонаармейца-селяніна (Ванька разанскі) і тып чырвонаармейца з горада (Васька Шкетаў, быў кухарам, чалавекам у рэстарацыі, басяком, кахаў прастытутку). Больш ён цікавіцца Васькаю, але лепш яму ўдаўся Ванька. У апісанні драбніц паходнага чырвонаармейскага жыцця Лынькоў часам пакідае за сабой і Коласа, і Нёманскага, і Зарэцкага”.
Па сутнасці, М. Гарэцкі накрэсліў тут сапраўдную праграму ідэйна-эстэтычных пошукаў М. Лынькова, вызначыў найбольш плённы, найбольш перспектыўны кірунак яго творчага развіцця, засцерагаючы маладога, таленавітага празаіка ад празмернага захаплення паэтыкай арнаментальнай прозы на шкоду псіхалагічнай глыбіні і рэалістычнай праўдзівасці. Не выпадкова, што іменна “Над Бугам”, а не “Чыгунныя песні” стала беларускай класікай у жанры малой прозы, хрэстематыйным творам, бо якраз у першым з іх у цэнтры аўтарскай увагі — унутранае жыццё герояў, іх духоўны свет. “Фразеалогія”, аўтарскія эмоцыі не падмяняюць тут суровай, мужнай праўды жыцця.
Безумоўна, Гарэцкі не адмаўляе Лынькову ў праве на арнаментальны стыль, ён апеліруе да эстэтычнага пачуцця маладога пісьменніка, як бы нагадвае яму, што мастацкая проза вымагае больш моцнай сюжэтнай арганізацыі матэрыялу, большай загльібленасці пры выяўленні характару герояў, паказу іх у дзеянні.
Гэтак жа трапна вызначыў Гарэцкі слабыя і моцныя бакі творчай манеры П. Галавача.
“Што да фармальна-мастацкіх асаблівасцей, — пісаў ён, — дык трэба сказаць, што збудаваны апавяданні ў Галавача яшчэ не заўсёды з належнаю цвёрдасцю і вытрыманасцю. Заўважаецца некаторая непрапарцыянальнасць частак апавядання: ёсць часам размах на аповесць, але аўтар уціскае сябе ў асадкі апавядання. Апавяданне развіваецца паводле хронікі падзей; найчасцей падзеі звязваюцца, галоўным чынам, з жыццём адной асобы. Лепш удаюцца аўтару апавяданні карацейшыя або з кароценькімі жывымі раздзеламі. Часам у Галавача занадта шмат сур’ёзнасці, мала жывасці, слаба выяўляецца гумар і сатыра, хоць нахіл да іх у некаторых месцах ёсць зусім выразны і памысны. Аднак жа ў яго ёсць пачуццё, шчырая спагада да бяздольных людзей, ласка да маладых парыванняў, і ў гэтых месцах апавяданні яго ажыўляюцца і робяць большае мастацкае ўражанне. У яго няма лішняе голае тэндэнцыйнасці. Ён трымаецца здаровага рэалізму. Блізка што няма ў яго і ўхілу ў лішні натуралізм, што заўважаецца часам у Хурсіка, Нікановіча і інш.”.
Трэба аддаць і тут належнае М. Гарэцкаму: ацэньваючы творы ранняга перыяду, ён зноў жа прадбачыў далейшы шлях Галавача і тыя цяжкасці, з якімі пісьменнік павінен быў сустрэцца. Сапраўды, у малой жанравай форме Галавач зведаў больш творчых удач, чым у вялікай. Звярнуўшыся да рамана, пісьменнік не здолеў цалкам пераадолець тыя недахопы, якія ў апавяданні былі не так адчувальныя. Гэта і “нявытрыманасць у пабудове”, і празмерная хранікальнасць, і адсутнаснь гумару. Так, у рамане “Праз гады” вельмі выразна праглядвае жорсткая аўтарская схема ў расстаноўцы дзейных асоб, мала самаразвіцця характару, мала непасрэднасці пры выяўленні пачуццяў героя, “занадта шмат сур’ёзнасці”.
Вядома, што А. М. Горкі папярэджваў маладых празаікаў ад спакусы адразу ж брацца за раман. Стварыць вялікіх памераў твор, гаварыў ён, могуць многія маладыя пісьменнікі, але не многім з іх удаецца па-сапраўднаму арганізаваць матэрыял па законах мастацкай тыпізацыі, спасцігнуць сюжэтна-кампазіцыйныя законы — каб не кідалася ў вочы аўтарская тэндэнцыйнасць, не былі відны швы, стыкі і г. д. Каб авалодаць майстэрствам пабудовы вялікага эпічнага твора, патрэбен творчы навык, культура творчасці, якая прадугледжвае засваенне традыцый сусветнай літаратуры. Глыбокаму ўсведамленню менавіта такога вось разумення культуры творчасці і спрыяў Гарэцкі сваімі крытычнымі выступленнямі.
Хацелася б асобна звярнуць увагу на тыя мясціны ў нарысе Гарэцкага, дзе ён гаворыць пра недахоп гумару і сатыры і празмерную сур’ёзнасць Галавача-пісьменніка. Як паказаў вопыт далейшага развіцця беларускай літаратуры, асабліва 30-х і 50-х гадоў, крытычны закід Гарэцкага набыў выключна актуальнае гучанне: у творах многіх пісьменнікаў амаль зніклі гумар, сатырычныя матывы, знікла ўласцівая сапраўднаму мастацкаму твору артыстычная лёгкасць. Адсутнасць усіх гэтых якасцей вельмі збядняла малюнак жыцця, спрашчала яго, бо рэалістычнае мастацтва заўсёды вызначалася сваёй шматфарбнасцю, поўнагалоссем. Як бачым, і тут М. Гарэцкі-крытык не падмануўся ў сваіх прадчуваннях, што лішні раз падкрэслівае каштоўнасць яго навукова-крытычнай спадчыны для нашага часу.
Прывабнай якасцю крытыкі М. Гарэцкага была шчырасць інтанацыі, даверлівасць тону. Гарэцкі ацэньваў творчасць пісьменніка без аглядкі: тое, што, паводле яго меркаванняў, заслугоўвае ўхвалы — ён ухвальваў на поўны голас, а пра хібы і недаробкі гаварыў адкрыта, без папераджальных рэверансаў. За фразеалогіяй ніколі не гублялася аўтарская думка. Адразу было бачна, што канкрэтна сцвярджае крытык, што для яго непрымальна. Вось як ацэньвалася творчасць М. Нікановіча: “Пафас, стылізаваныя ўстаўкі, пагоня за эфектамі, непраўдападобнасць, часам грубаваты натуралізм у мове— шкодзяць і Нікановічу. Яго апавяданні нібы разлічаны на прымітыўнага чытача. Але аўтарская шчырасць, адданасць справе, любоў да прыгожага вобраза і слова, захапленне сваёй тэмай і непадкупнае ідэалізаванне сваіх герояў аслабляюць недахопы ў творчасці Нікановіча і робяць іх дадатнай з’явай у сучасным стане маладнякоўскай прозы”. Бачыце, колькі тут шчырага клопату, цеплыні, жадання дапамагчы маладому празаіку ўзняцца над сабой! Глыбока дасведчаны ў пытаннях гісторыі філасофіі і сусветнай літаратуры (не выпадкова нават раннія яго артыкулы насы- чаны літаратурнымі і гістарычнымі рэмінісцэнцыямі!), Гарэцкі ніколі не дэманстраваў эрудыцыю, не пісаў дзеля таго, каб здзівіць, уразіць чытача ўяўным глыбакадумствам, знарочыстай ускладнёнасцю формы выкладання.
Прыпцыповае адрозненне крытыкі М. Гарэцкага ад многіх тагачасных крытычных выступленняў яшчэ і ў тым, што ён з глыбокай павагай ставіўся асобы пісьменніка, ніколі не дазваляў непрадуманых выпадаў і абвінавачванняў палітычнага характару. Тут яго пазіцыя была блізкая пазіцыі ўзвышаўскай крытыкі. Болей таго, ён адкрыта ўступаў у спрэчку з многімі дужа ваяўнічымі рэцэнзентамі, якія ахвотна наклейвалі арыгінальнаму, самабытнаму паэту тыя ці іншыя ярлыкі, папракалі яго ў ідэалагічнай нявытрыманасці, страце класавага пачуцця і іншых грахах. У гэтым плане асаблівую цікавасць уяўляе разгляд творчасці В. Маракова. Вульгарныя сацыёлагі знаходзілі ў творчасці Маракова праявы песімізму, згубны ўплыў ясеніншчыны, абвінавачвалі паэта ў адарванасці “ад сацыяльнай масы”, у дэкласаванасці.
М. Гарэцкі, ацэньваючы зборнікі вершаў В. Маракова “Пялёсткі” (1926) і “На залатым пакосе” (1927), вядома, не закрываў вачэй на ўласцівыя паэту недахопы, адзначаў няроўны характар яго голасу, “зломы маладой душы”. Але вытокі гэтых хібаў, паводле трактоўкі Гарэцкага, — зусім інакшыя, чым у вульгарызатараў ад літаратуры, у крытыкаў-аглабельшчыкаў. “Пры гэтым не ўсе рэцэнзенты бралі пад увагу, што Валеры Маракоў хацеў вучыцца і не мог, за цяжкаю працаю не бачыў свету, у паэзіі шукаў забыцця ад штодзённасці і рэалізаваў свой творчы настрой так, як навучыўся па творах Лермантава і Надсана. I вершы яго — гэта вершы юнака, які ўспрымае жыццё з запалам маладых сваіх гадоў, але без глыбіні дарослага чалавека. Ён гарыць, але раскідаецца ва ўсе бакі без належнай агульнай і палітычнай свядомасці. Ён часам міма волі прымае позу тых герояў, аб якіх чытаў у сваіх улюбёных аўтараў. А натура ў яго вельмі чулая і ўспрымальная, ён лёгка захапляецца і траціць пачуццё меры. I таму ў яго вершах трапляюцца “наіўныя”, паводле рэцэнзентаў, месцы; аднак жа гэтыя месцы гавораць не аб паэтычнай яго слабасці і не аб дэкласаванасці, а проста аб тым, што ён малады паэт, які яшчэ не знайшоў сваіх пэўных сцежак у жыцці і творчасці.
У далейшым, безумоўна, Валерыю Маракову трэба вызваліцца ад непатрэбнага ўдавання ў позу, ад паэтычнай дэкламацыі, не звязанай з адпаведным яму пачуццём, ад сляпога наследавання паэтам не нашае эпохі, ад наіўнага ў сучасных умовах плакання і сентыментальнічання, хоць бы і самага прыгожага.
Ён моцны ад прыроды паэт, і ён можа даць больш самабытныя вобразы і словы, чым даў у выпушчаных зборніках. Аб гэтым сведчыць тое, што вершы яго робяць моцнае ўражанне, хоць кола вобразаў і слоў у яго досыць абмежаванае і не асабліва арыгінальнае. Метры і рытмы звычайныя, форма не асабліва багатая. Але ў яго гэтулькі эмацыянальнай напружанасці і гэтулькі лірызму, што і небагатыя пры бліжэйшым іх аналізе мастацкія сродкі даюць шмат дасягненняў”.
Як бачым, палітычных абвінавачванняў тут няма і блізка, хоць Гарэцкі далёкі ад суцэльнага захвальвання маладога паэта. Ён гаворыць і пра адсутнасць у яго “належнай агульнай і палітычнай свядомасці”, раіць хутчэй вызваліцца ад позы, дэкламацыйнасці, ад наіўнага сентыментальнічання і г. д. Але ўсё гэта прафесійна сталая, канкрэтная размова, калі крытык зыходзіць з аб’ектыўнага аналізу зместу твораў, а не з загадзя сканструяваных дагматычных схем і спрошчаных уяўленняў. У гэтым сіла і моц крытыкі М. Гарэцкага, яе дзейсны характар, яе дабратворны ўплыў на літаратурны працэс.
Вядома, М. Гарэцкага нельга ўяўляць крытыкам, што ўвасабляе нейкую абсалютную аб’ектыўнасць. Як і ў кожнага пісьменніка, у яго былі свае творчыя сімпатыі, хоць ён, паўтараем, заўсёды імкнуўся ўзняцца над асабістымі густамі. Адны жанрава-стылёвыя формы ўнутрана Гарэцкаму былі бліжэй, да другіх, напрыклад, да рамантычных форм творчасці, ён ставіўся з пэўнай насцярогай, а таму, ацэньваючы іх, можа, і не заўсёды меў рацыю ў сваіх меркаваннях і высновах. Так, аддаўшы ў маладыя гады даніну рамантычнай прозе, М. Гарэцкі ў перыяд працы над кнігай “На імперыялістычнай вайне” і аповесцю “Ціхая плынь” даволі стрымана ацэньваў творы рамантычнага стылю. Гэта можна бачыць на артыкулах, прысвечаных М. Зарэцкаму. У сваіх вывадах крытык праявіў празмерную строгасць. Наўрад ці можна цалкам падзяліць яго пункт гледжання, пагадзіцца з тым, што “ні савецкае, ні заходнебеларускае жыццё ў Міхася Зарэцкага не мае нацыянальна-народных асаблівасцей, дзеля таго яно можа быць залічана і да беларускага і да якога-хаця, адно што апісанага кніжнаю беларускаю моваю”. I далей “На жаль, самыя яскравыя тыпы ў яго, калі можна зваць іх тыпамі, не характарызуюць сутнасці свайго часу або асаблівасцей свайго класа...”.
Гарэцкі тут, безумоўна, перабольшваў мастацкія слабасці прозы Зарэцкага, бо да твораў рамантычнага стылю падыходзіў з меркай рэалістычнага мастацтва. Але, нават і перабіраючы меру, крытык умеў бачыць заканамернасці творчага развіцця пісьменніка: ён слушна меркаваў, што Зарэцкі непазбежна прыйдзе да вялікай эпічнай формы, да рамана. А гэтая форма асабліва патрабуе ўвагі да рэалістычна-канкрэтных абставін, да ўнутранага свету герояў, да іх нацыянальна-народнай характэрнасці. Крытычныя закіды Гарэцкага ў адрас рамантыка Зарэцкага дапамагалі апошняму ў працы над раманамі: менавіта ў напрамку паглыблення “нацыянальна-народных асаблівасцей”, паглыблення тыпізацыі характараў, больш тыповага ўзнаўлення з’яў рэчаіснасці ў сваіх творах развіваўся аўтар “Сцежак-дарожак” і “Вязьма”.
М. Гарэцкі, як ужо адзначадася, напісаў першую гісторыю “Маладняка”. Сваёй працай ён унёс значны ўклад у беларускую літаратурную крытыку. Кніжка “Маладняк за пяць гадоў” (1928) уздымала аўтарытэт гэтай арганізацыі, садзейнічала актывізацыі масавага літаратурнага руху другой паловы 20-х га- доў. Гарэцкі высока ацаніў ролю і значэнне “Маладняка”. “Можна смела сказаць, — пісаў ён, — што самыя шырокія беларускія масы першы раз пачулі тады сваё мастацкае слова з вуснаў маладнякоўцаў. У гэтым ёсць вялізная, яшчэ не ацэненая заслуга “Маладняка”.
Увогуле, на працягу ўсяго існавання “Маладняка” Гарэцкі дзейсна падтрымліваў гэтае літаратурнае аб’яднанне, сістэматычна выступаў з артыкуламі, прысвечанымі разгляду творчасці маладых паэтаў і празаікаў. «Гарэцкі, — успамінаў маладняковец Алесь Якімовіч, — бываў у нас частым госцем. Ён першы прызнаў маладнякоўцаў як значную з’яву ў новай беларускай савецкай літаратуры, адвёў ім належнае месца ў сваёй “Гісторыі” і напісаў спецыяльную кніжку да 5-й гадавіны “Маладняка”.
Расказваючы пра адзін з мнагалюдных літаратурных вечароў “Маладняка”, Гарэцкі зазначыў, што “Маладнякоўцы — новая і ўжо значная літаратурная беларуская сіла. Яны — у цэлым — ёсць тое маладое, здаровае, поўнае жыццяздольнасці зерне, з якога вырасце ў будучыні наша новая, праўдзівая пралетарска-сялянская літаратура. Спаміж іх ёсць і вельмі здольныя паэты (У. Дубоўка, М. Чарот, А. Вольны, А. Александровіч), і навелісты (М. Зарэцкі, Кузьма Чорны), і вельмі здольныя крытыкі (Бабарэка), публіцысты і наогул працаўнікі друку”.
Гарэцкі падкрэсліў “важную палітычную і культурную ролю” аб’яднання “ў жыцці беларускіх мас”, вялікую ролю ў справе ўмацавання “супрацоўніцтва з камсамолам і ўсёю пралетарскаю і сялянскаю моладдзю, пашырэння камуністычных ідэй праз друкаванае і вуснае слова”, ідэйна-выхаваўчай працы ў горадзе і ў вёсцы, у “накіраванні літаратуры на пралетарскі шлях” і г. д.
Аднак выяўленыя ў дзейнасці “Маладняка” “памысныя буйніцы” не перашкодзілі Гарэцкаму сказаць і пра “некаторыя благенькія драбніцы”, пра недахопы ў творчасці паасобных членаў арганізацыі і ўсяго аб’яднання.
Галоўныя з іх, паводле меркаванняў Гарэцкага, наступныя:
1) У “Маладняку” няма яшчэ цвёрдае і выразнае арганізацыйнае формы.
2) “Маладняк”, у асобе некаторых сяброў, не мае цвёрдае пралетарскае ідэалогіі, не пазбыўся дробна мяшчанскай, шкоднай сялянскай і нікчэмнай інтэлігенцкай псіхікі. Гэта адбіваецца часам на змесце, але найбольш на фармальна- мастацкіх асаблівасцях твораў, цесна звязаных, аднак, са зместам. Некаторыя маладнякоўцы пішуць не столькі для нас, колькі для “літаратурнасці”. У іх, у некаторых, лішне многа індывідуалізму, інтэлігендкага літаратурнага вырабляння, вузкага (у залежнасці ад псіхікі) падходу да тэм, асабліва ў лірычных вершах, і г. д.
3) “Маладняку” мала аддаецца належна-крытычнае ўвагі і з боку ідэалагічнага, і з боку фармальна-мастацкага, і ў яго самога мала самакрытыкі. I Бабарэка і Пушча ў сваёй крытыцы старога, патрэбнай і непатрэбнай, больш бываюць падобны да тых ваякаў, што сядзяць на кані тварам назад, конь шалёна імчыцца наперад, а яны з усяе моцы махаюць мечам... назад. Самавіта, але нікому не страшна. Старых трэба крытыкаваць, ідучы не ад вобраза, не ад фармальна-мастацкага боку (бо ў гэтым якраз “Маладняку” з імі яшчэ няма што й думаць раўнавацца), а разглядаючы іх з боку ідэалагічнага, наколькі яны “папутчыкі” і наколькі добрыя “папутчыкі”.
У нарысе пра “Маладняк” М. Гарэцкі канкрэтызаваў некаторыя з гэтых заўваг, зробленых у 1925 годзе. Час пацвердзіў справядлівасць яго меркаванняў: цяжкасці, што перажывала аб’яднанне, першы і другі расколы “Маладняка”, выхад вядучых пісьменнікаў, якія ўтварылі новае аб’яднанне “Узвышша”, а затым пераход яшчэ адной групы ў “Полымя” — усё гэта не было выпадковасцю. Адной з прычын глыбокага крызісу “Маладняка” аказаліся арганізацыйныя пралікі яго заснавальнікаў. Гаворка ідзе пра тое, што, абвясціўшы ў якасці асноўнага прынцып арганізацыі аб’яднання “паводле пралетарскай ідэалогіі”, кіраўнікі далі рэальныя правы толькі маладым. Старэйшыя пісьменнікі, якія хацелі ісці ў нагу з маладымі, былі фактычна пакінуты па-за арганізацыяй. Гэты пралік дорага каштаваў заснавальнікам “Маладняка”. Ён падзяліў пісьменнікаў паводле ўзросту: маладыя звысака глядзелі на старэйшых, лічачы іх прадстаўнікамі ўчарашняга дня літаратуры, а старэйшыя пазіралі на членаў “Маладняка” “як на пісьменнікаў, якія яшчэ не дараслі да нейкай вышэйшай пісьменніцкай катэгорыі”. “Маладняк” жа, лічыць Гарэцкі, павінен быў сабраць усіх, хто хоча пісаць па-новаму, сабраць “маладое не ў сэнсе маладога веку, а ў сэнсе навізны іхняга кірунку ў літаратуры”.
Як бачым, Гарэцкі выступаў рашучым прыхільнікам кансалідацыі ўсіх здаровых творчых сіл на прынцыповай аснове — на прынцыпах цвёрдай пралетарскай ідэалогіі. Яго крытычныя заўвагі адносна “інтэлігенцкага літаратурнага вырабляння”, празмернага індывідуалізму маладнякоўцаў, адсутнасці ў іх самакрытыкі былі слушнымі. Гэта — цвярозая, дзелавая крытыка, і яна адыграла станоўчую ролю ў развіцці маладнякоўскага руху. Каштоўнай была і засцярога Гарэцкага маладнякоўцам не перабольшваць сваіх заслуг ў галіне мастацкай формы: тут, падкрэсліваў ён, “Маладняку” са старэйшымі пісьменнікамі “яшчэ няма што й думаць раўнавацца”.
Аддаючы належнае вопыту тых, хто выйшаў з “Маладняка” і ўтварыў “Узвышша”, Гарэцкі таксама ўстрымліваўся ад празмернага захвальвання іх і супрацьпастаўлення маладым. Больш таго! Некаторыя палажэнні “Дэкларацыі” ўзвышаўцаў для Гарэцкага заставаліся непрымальнымі. У прыватнасці, ён лічыў няслушнымі вось такія выказванні: “Тварыце публіцыстыку, маладнякоўцы, калі няма здольнасці тварыць мастацтва. Магчыма, што публіцыстыка і заменіць мастацкія творы. У даным выпадку— мы вашымі падарожнікамі не будзем”.
Сапраўды! Няма ніякіх падстаў атаясамліваць усё, што было створана маладнякоўцамі да 1926 года ў жанры паэзіі, прозы, з публіцыстыкай. Неапраўдана і пагардлівае стаўленне ўзвышаўцаў да публіцыстыкі: у 20-я гады гэты жанр быў надзвычай папулярны, ён адыгрываў вялікую ідэйна-выхаваўчую ролю. Галоўная ж нязгода з аргументацыяй узвышаўцаў была, відаць, у тым, што дапамогу маладым з боку старэйшых Гарэцкі разглядаў як грамадзянскі абавязак сталага майстра.
Заслугоўвае самай пільнай увагі яшчэ адно меркаванне Гарэцкага. “Маладнякоўцы, што ўвайшлі ў “Полымя”, — пісаў ён, — безумоўна, лепш зрабілі б, каб утварылі сваё асобнае пралетарскае аб’яднанне або рэарганізавалі б “Маладняк” так, каб ім не было ўсім мулка. Бо выйшла тое, што яны не толькі абяскровілі на пэўны час “Маладняк”, але ў значнай меры вынялі душу і з саміх сябе”. I яшчэ. Былыя “ўтваральнікі, будаўнікі і правадыры “Маладняка” на парозе 1928 г. кінулі сваім маладзейшым сябрам даволі цяжкую спадчыну ў арганізацыйным і маральным сэнсе”.
Безумоўна, папрок у адрас Александровіча, Вольнага, Дудара, Зарэцкага, Чарота даволі сур’ёзны. Адмахнуцца ад яго, як ад неістотнага, нельга. Што ж меў на ўвазе Гарэцкі, кажучы пра “маральны сэнс”?
Гарэцкі лічыў, што выхад прыгаданых пісьменнікаў з аб’яднання ў 1927 годзе не меў пад сабой аб’ектыўнай, прынцыпова важнай прычыны. Ён быў падрыхтаваны хутчэй фактарамі асабістага характару, а гэта адмоўна адбілася не толькі на дзейнасці ўсяго згуртавання, але і непасрэдна на творчасці тых, хто пакінуў шэрагі арганізацыі. Такі ўчынак Гарэцкі маральна не апраўдваў, бо ў літаратурнай справе, лічыў ён, трэба кіравацца высакароднымі матывамі, мець на ўвазе перш за ўсё інтарэсы ўсёй літаратуры.
Здавалася б, у чыста арганізацыйным пытанні Гарэцкі ўбачыў істотны маральны аспект. I яго меркаванні маюць для нас вялікі павучальны сэнс: ён даў нам яшчэ адзін сур’ёзны ўрок — урок высокай грамадзянскасці пры вырашэнні пытанняў літаратурна-творчага жыцця.
У працэсе разгляду канкрэтных твораў Гарэцкі надаваў вялікае значэнне пашырэнню тэматычных межаў беларускай літаратуры. Часам можа нават скласціся ўражанне, што Гарэцкі тут нібыта ідзе ўслед за тымі крытыкамі, для каго навізна тэматыкі была адзіным і галоўным паказчыкам ідэйна-мастацкай вартасці твора, мерай сталасці светапогляду пісьменніка. Але гэта не так. Заклікаючы маладых пісьменнікаў хутчэй асвойваць новыя пласты жыцця, Гарэцкі меў на мэце ў першую чаргу абнаўленне змястоўнага і вобразна-стылёвага ладу літаратуры, бо лічыў, што адлюстраванне новых з’яў, новых абставін — гэта перш за ўсё адкрыццё новых герояў, якія не існуюць па-за абставінамі. Прынцыповы рэаліст, сацыяльны дэтэрмініст, Гарэцкі павінен быў надаваць новай тэматыцы вялікае значэнне, бо для яго літаратура — гэта новае слова пра жыццё, пра чалавека ў пэўных сацыяльных, грамадскіх, бытавых абставінах. Без новых абставін нельга пераканаўча паказаць новага чалавека: гэта будзе толькі сацыялагічная схема, адцягнены, дэкларацыйны носьбіт аўтарскай думкі. Вось чаму кожны пісьменнік, калі ён хоча сказаць сваё, адметнае слова пра новую рэчаіснасць, павінен не адвольна канструяваць новага героя, а шукаць тыповых герояў у новых, яшчэ эстэтычна не асвоеных сацыяльна-бытавых абставінах.
Такі ўнутраны, метадалагічны сэнс заклікаў М. Гарэцкага да асваення новай тэматыкі.
Ёсць свой унутраны падтэкст і ў той, здавалася б, празмернай увазе аўтара нарыса да біяграфічных звестак, да вызначэння канкрэтных бытавых абставін, у якіх быў напісаны той ці іншы твор. Увогуле, многія старонкі нарыса “Маладняк за пяць гадоў” нагадваюць своеасаблівы бібліяграфічны слоўнік: тут прыведзены звесткі пра час і месца нараджэння пісьменніка, пра яго сацыяльнае паходжанне, умовы выхавання, род заняткаў і г. д. Маюцца таксама вычарпальныя даныя пра мастацкія творы — дата іх напісання і першая публікацыя або першае асобнае выданне. Разглядаючы свой нарыс як дапаўненне да “Гісторыі”, Гарэцкі мовай біяграфічных звестак маўкліва палемізаваў з вульгарнымі сацыёлагамі, якія цалкам ігнаравалі фактары біяграфічнага характару, не цікавіліся творчай асобай. Тут М. Гарэцкі працягваў плённыя традыцыі сваіх папярэднікаў — Я. Ф. Карскага, М. Багдановіча.
Да спадчыны М. Гарэцкага, вучонага і літаратурнага крытыка, мы яшчэ не раз будзем звяртацца, шукаючы адказу на тыя пытанні, якія хвалююць сучасных даследчыкаў савецкай шматнацыянальнай літаратуры. У навуковых і літаратурна-крытычных працах Гарэцкага, як і ў яго мастацкіх творах, нам дарагія перш за ўсё дух глыбокай народнасці, арыентацыя на галоўныя праблемы жыцця, пасфас служэння мастака народу, вернасці Радзіме.
Язэп Янушкевіч
“Наш дарагі прыхільнік” М. Гарэцкі і аўтакефальная царква
Імя Тадэвуша Урублеўскага, віленскага адваката, прагрэсіўнага грамадскага дзеяча, добра вядома даследчыкам айчыннай літаратуры XIX — пачатку XX стагоддзя. Францішак Багушэвіч прысвяціў свайму знаёмцу і калегу з’едлівую эпіграму “Малімончык наш Тадэўка...” Як адвакат, пляменнік славутага генерала Парыжскай камуны Валерыя Урублеўскага прымаў удзел у судовай абароне Якуба Коласа і Цёткі. Тадэвуш Урублеўскі — адзін з заснавальнікаў-мецэнатаў акадэмічнай бібліятэкі ў Вільні. Да вайны яна так і называлася: “Бібліятэка Урублеўскіх”.
Менавіта ў яе сценах, дзе захоўваецца рукапіс “Віленскіх камунараў” ды іншыя аўтографы Максіма Гарэцкага, адшукаўся і ліст пісьменніка да Тадэвуша Урублеўскага. Паколькі ён не трапіў у апошні том “Твораў” (Мн., 1990), з каштоўным і нябедным — амаль на сотню карэспандэнцый — эпісталярным раздзелам, лічу вартым падаць яго цалкам.
22/ХІ 1921 “ІІІаноўны Пане,
Наш Дарагі Прыхільнік!
Надта ж Вам дзякую за прысланы матар’ял. Доўга (Даўно?) яго чакаў, толькі не важыўся яшчэ раз папрасіць... Было б для нас дужа пажаданым не паказываць, што гэта перэдрук, але добра й так, калі йначай не ўважаеце магчымым. А можа дазволіце не паказываць? Артыкул ідзе ў чародным нумары (№ 11), які ня выйшаў у панядзелак, а выйдзе ў чацьвер або ў пятніцу. Аб далейшых артыкулах — няма што й пытацца: мы будзем рады кожнаму Вашаму слову.
Адданы Вам
М. Гарэцкі”.
Пісьменнік дзякуе тагачаснаму юрысконсульту і рэдактару дэкрэтаў першых урадаў Летувы і Беларусі за дасланы матэрыял, мы ж падзякуем М. Гарэцкаму за акуратнасць. Пазначаная дакладная дата і змест карэспандэнцыі даюць магчымасць адносна лёгка высветліць: размова ідзе толькі пра публікацыю ў “Беларускіх ведамасцях”. Гэты “тыднёвы часопіс” стаў адзіным беларускамоўным віленскім выданнем увосень 1921 года. “Паданне” на дазвол выдаваць яго М. Гарэцкі склаў на імя “Яго Эксцэленцыі, Начальніка Сярэдняй Літвы” генерала Жалігоўскага 1 ліпеня 1921 года.
Першы нумар “Беларускіх ведамасцяў” віленчукі чыталі ўжо 14 верасня (1-га паводле старога стылю), у сераду. Наступныя нумары выходзілі па панядзелках. I толькі з адзінаццатым нумарам атрымаўся збой. Ён насампраўдзе выйшаў у пятніцу “25 лістапада (12 наябра) 1921 году”.
Аднак, пагартаўшы названы М. Гарэцкім нумар, не знайшоў публікацыі з жаданым подпісам “Тадэвуш Урублеўскі”. Яшчэ раз перачытаў удзячнае лісцянятка рэдактара-выдаўца “Беларускіх ведамасцяў”. Сумніву няма: размова можа ісці пра пошук артыкула толькі ў гэтым тыднёвіку.
Што ж, прыгледзімся да ,“Беларускіх ведамасцей” уважлівей. Балазе падшыўка газеты цалкам захавалася ў аддзеле рэдкіх кніг нашай акадэмічнай бібліятэкі. А кожны нумар складаюць усяго 4 старонкі. На першай паласе 11-га нумара — толькі адна падпісная карэспандэнцыя. Нехта Кастусёнак піша пра “Беларусаў у Латвіі”. На другой старонцы матэрыялы пераважна сялянскай тэматыкі, бягучыя, злабадзённыя: “Наша доля” — Антона Рубецкага; “Палітыка ў кааперацыі” —I. Мялешкі; “Дапамога беларускаму сялянству” — Я. Квяткоўскага. Яшчэ адзін матэрыял “Перад скліканнем Сойму” падпісаны крыптанімам “В”. Ён таксама “гарачы”, апавядае пра падзеі мінулага тыдня за 16—20 лістапада. Так што наўрад ці гэтую інфармацыю рэдактар чакаў “даўно”.
Што ж, прыгледзімся да ,“Беларускіх ведамасцей” уважлівей. Балазе падшыўка газеты цалкам захавалася ў аддзеле рэдкіх кніг нашай акадэмічнай бібліятэкі. А кожны нумар складаюць усяго 4 старонкі. На першай паласе 11-га нумара — толькі адна падпісная карэспандэнцыя. Нехта Кастусёнак піша пра “Беларусаў у Латвіі”. На другой старонцы матэрыялы пераважна сялянскай тэматыкі, бягучыя, злабадзённыя: “Наша доля” — Антона Рубецкага; “Палітыка ў кааперацыі” —I. Мялешкі; “Дапамога беларускаму сялянству” — Я. Квяткоўскага. Яшчэ адзін матэрыял “Перад скліканнем Сойму” падпісаны крыптанімам “В”. Ён таксама “гарачы”, апавядае пра падзеі мінулага тыдня за 16—20 лістапада. Так што наўрад ці гэтую інфармацыю рэдактар чакаў “даўно”.
I толькі на трэцяй старонцы сустракаю публікацыю, пра якую, хутчэй за ўсё, ідзе гаворка ў невядомым лісце М. Гарэцкага. Артыкул называецца “Аб аўтакефальнасьці Праваслаўнай Царквы”. Подпіс “Т. Вороніч”.
Чаму я запыніўся на публікацыі, зместам сваім далёкай ад прафесійнай дзейнасці Т. Урублеўскага? Толькі, ці амаль што толькі, па знешніх прыкметах. Паколькі М. Гарэцкі ані словам не згадащ ні тэму, ні змест доўгачаканага матэрыялу (адно зразумела, для рэдактара ён вельмі важны, прынцыповы). Яго відавочна турбавала іншае: “Было б для нас дужа пажаданым не паказываць, што гэта перэдрук”. Далікатная просьба зразумелая: “Беларускія ведамасці” — адзінае беларускамоўнае перыядычнае выданне, і рэдактар-выдавец не можа не дбаць пра ўзровень, прэстыж сваёй друкаванай трыбуны.
Дык вось, у 11-м нумары “Беларускіх ведамасцей” толькі артыкул “Аб аўтакефальнасьці Праваслаўнай Царквы” мае характэрны падзагаловак: “З журн. “Przegiod Wilenski”. Выходзіць, М. Гарэцкаму не ўдалося ўгаварыць Урублеўскага схаваць “плагіятарскі” напамінак. I яшчэ: подпіс нясе ў сабе пачатак сапраўднага імя віленскага адваката: Т(адэвуш).
Што хвалюе Т. Вороніча, а значыць, і рэдактара “Беларускіх ведамасцей”?
“Пасля ўтварэння на руінах б. Расейскай імперыі новых гаспадарстваў, жыхары якіх належаць, у большым ці меншыні ліку, да праваслаўнага веравызнання, пытанне аб арганізацыі Праваслаўнае Царквы ёсць незвычайна пільным і вымагаючым шыбкага развязання”, — пачынае аўтар свой досыць вялікі і грунтоўны нарыс. Прывяду з яго толькі найбольш важныя мясціны.
“Асабліва ж пільным ёсць гэтае пытанне для земляў беларускіх, жыхары якіх у значнай часціне праваслаўнага веравызнання.
Праваслаўная царква ўжо ў пачатку свайго існавання, з III века, пачынае дзяліцца на царкоўныя правінцыі, зусім адна ад адной незалежныя ў царкоўным устроі і кіраўніцтве. На чале гэтых правінцый стаялі звычайна епіскапы галоўных местаў (мітрапаліты), а пачынаючы з V века ў правінцыях болей значных — патрыярхі. Праваслаўная царква з гэтага якраз часу ўсцяж да нашых дзён была ў шчыльных суадносінах з гаспадарственным строем (...)
З ліку 14 існуючых цяпер аўтакефальных цэркваў шэсць знаходзяцца ў Турэцкіх землях і захавалі спрадвеку існуючыя патрыярхаты і епіскопіі. Усе іншыя ўтварыліся пераважна ў момант вызвалення ад турэцкай няволі. Так, Сербская царква аўтакефальная з часу цара Стафана Душана ў 1346 г., страціла сваю самастойнасць з упадкам незалежнасці Сербіі пасля бою на Косавым полі ў 1389 г. і вярнула яе сабе пасля вызвалення Сербіі, у 1883 г. Балгарская царква была аўтакефальнай з IX сталецця пры незалежных князях, пасля 1394 году далучана туркамі да Канстанцінопальскага патрыярхату, вярнула сабе права ў 1878 г. з моманту абвяшчэння самастойнага княства, таксама як і ў Грэцыі, пасля здабыцця ёю незалежнасці, стварылася ў 1828 г. аўтакефальная Эладская Царква(...)
Тое самае бачым у Літве і Літоўснай Русі. Ужо пачынаючы з XI веку Кіеўская мітраполія вызваляецца з-пад улады Канстанцінопальскага патрыярха; калі ж Кіеўская Русь падпала пад уладу В. Князёў Літоўскіх, а Кіеўскія мітрапаліты, пачынаючы з Максіма Грэка, пераехалі спачатку ў Валадзімір над Клязьмаю, а тады ў Маскву, прыйшла патрэба стварэння аўтакефальнай Літоўска-Руснай Царквы; урэшце ў 1412 г. літоўска-рускае духавенства на згуканым па загаду В. Кн. Вітаўта сабору ў Наваградку абрала мітрапалітам ігумена Грыгора Цамблака, пры жыцці маскоўскага Фоція; абраны быў кананічна рунапаложан, нягледзячы на супроцьдзеянне патрыярха. Пасля пераходу мітрапалітаў на унію, для астаўшых вернымі Праваслаўнай Царкве ўстаноўлена за каралём Уладзіславам IV у 1633 г. Магілёўская епіскопія, а пасля заняцця Літвы Расеяй скасавалася самастойнасць Літоўска-Руснай Царквы (...)”
Адзначыўшы вялізныя перамены, прынесеныя ў Еўропу першай сусветнай вайною, разбурэнне былых “жандарскіх” імперый, аўтар артыкула ставіць пытанне пра адбудову аўтакефальнай “Літоўска-Беларускай царквы”. Пры гэтым падводзіцца законны, юрыдычны грунт: “Кананісты праваслаўнае царквы прызнаюць чатыры ўмовы, патрэбныя для стварэння аўтакефальнай царквы: 1) воля жыхароў творанай аўтакёфальнай царквы; 2) згода ўрада той царквы, з якой выдзяляецца новая; 3) прызнанне новай царквы другімі аўтакефальнымі цэрквамі і 4) згода ўрада таго краю, у якім ствараецца новая царква”.
Зноў робячы працяглы экскурс у гістарычнае мінулае Балгарыі, Сербіі, Чэхіі, аўтар вяртаецца да беларускіх рэалій на пачатку 1920-х гадоў: “З той прычыны, што землі, на якіх жыве беларускі народ, уваходзяць, апроч Сярэдняе Літвы, у склад чатырох гаспадарстваў: Польшчы, Савецнай Беларусі і часткаю Літвы і Латвіі (ПЯТЫМ ГАСПАДАРСТВАМ ЁСЬЦЬ МАСКОЎШЧЫНА, ДА ЯКОЙ ДАЛУЧАНА АМАЛЬ НЕ ПАЛАВІНА ЭТНАГРАФІЧНАН БЕЛАРУСІ. — РЭД.), дык у цяперашні час трудна ажыццявіць стварэнне адзінай аўтакефальнай Беларускай Царквы. Дзеля гэтага выпадае, на згодзе з меснымі ўрадуючымі ўладамі і патрыярхам Маскоўскім, распачаць стварэнне месных незалежных цэркваў”. Па глыбокім перакананні Т. Вароніча, апошняе “не будзе супярэчыць нацыянальным імкненням беларусаў, бо калі спраўдзіцца іх заветная думка і прыдзе незалежная Беларусь, дык не будзе зусім перашкод злучэнню, па прыкладзе чатырох сербскіх цэркваў, усіх месных цэркваў у адзіную аўтакефальную Беларускую Царкву”.
Я злоўжыў пераказам артыкула няпэўнага аўтарства з мэтаю, каб чытачу стала больш зразумела рэдакцыйная заўвага, далучаная да публікацыі Т. Вароніча. Бо ў наступным Поўным зборы твораў М. Гарэцкага яна бясспрэчна будзе змешчана. Калі не ў асноўных тамах, дык у раздзеле “Dubia” — тэксты, якія прыпісваюцца пісьменніку. Вось яна.
“АД РЭДАКЦЫІ. Лічым патрэбным паказаць пры гэтым на поўную безасноўнасць закідаў, якія робяцца некаторымі польскімі газетамі праваслаўнаму духавенству, а за што: газеты гэтыя абураюцца, што для кіравання часцінаю менскай епархіі, далучанай да Польшчы, назначан духоўнаю ўладаю, якая знаходзіцца за межамі сучаснай Польшчы, епіскап Пантэлейман. Тым часам духоўная ўлада зрабіла зусім правільна: дзеля таго, што ўладыка Менскі Мельхіседэк перабывае за граніцаю Польшчы, дык у прыпадку неназначэння асобнага епіскапа, часціна епархіі засталася б без епіскапскага кіраўніцтва. Прыпомнім, што гэтак заўсёды было і ў каталіцкіх епархіях. Так, напрыклад, калі па Венскім трактаце часціна Кракаўскай епархіі адыйшла да Расеі, дын ёю кіравалі асобныя вікарныя біскупы ўсцяж да 1883 г., калі была створана асобная Келецкая епархія. Цяпер ізноў, калі часціна Сілезіі адыйшла да Польшчы, для кіраўніцтва гэтай часцінаю епархіі біскуп Браслаўскі (пры тым вораг Польшчы) назначыў асобнага вікарнага біскупа. Такім чынам, пратэсты супраць епіскапа Пантэлейманы безасноўныя, а таксама незаконна недапушчэнне загадваць парахвіямі назначаных гэтым епіскапам настаяцеляў.
Роўным чынам зусім незаконна вымаганне, каб метрычныя кнігі праваслаўных парафіяў пісаліся па-польску. Прыпомнім, што замена польскага і лацінскага тэкста каталіцкіх метрычных кніг правільна лічылася палякамі дзікім насільствам, а нядаўна інфулат кс. Міхалькевіч рашуча адкінуў вымаганне нямецкай улады, каб метрычныя кнігі пісаліся па-нямецку, і прадпісаў духавенству пісаць іх на рытуальнай лацінскай мове, за што і быў выслан з Вільні. Дык адзіна правільным было б вымаганне, каб запісы рабіліся ў праваслаўных беларускіх парафіях ці на прыроднай меснай мове г. зн. па-беларуску, ці на мове лі- тургічнай, значыцца, па царкоўна-славянску, — таксама як у беларускіх каталіцкіх парафіях — па-беларуску ці па-лацінску”.
“Мы будзем рады кожнаму Вашаму слову”, — заахвочваў рэдактар Гарэцкі віленскага адваката. Калі псеўданім Т. Вароніч насампраўдзе належыць Тадэвушу Урублеўскаму, ягонае далейшае супрацоўніцтва з нашым празаікам мела працяг. Праз тры тыдні “Беларускія ведамасці” (№ 14—15) падалі артыкул Т. Вароніча (ужо праз “а”) “Аб устроі Сербскай аўтакефальнай царквы ў Угоршчыне”. Магчыма, праз нейкі час віленскі беларускі штотыднёвік апублікаваў бы нейкі матэрыял Т. Урублеўскага пад ягоным сапраўдным прозвішчам. Аднак Гарэцкага напаткаў лёс згаданага ім ксяндза Міхалькевіча. Калі святара выслалі з Вільні за супрацьстаянне нямецкім уладам, дык рэдактар “Беларускіх ведамасцяў” быў “абвінавачаны “ў прыналежнасці да партыі камуністаў, у арганізацыі тайных баявых дружын з мэтаю замаху на дзяржаўную уладу, у друкаванай і вуснай прапагандзе”. Перш чым у ноч з 4 на 5 лютага 1922 года Гарэцкага “без суда, са здзекам” выкінуць з Вільні ў нейтральны прамежак — у Коўна, ён два тыдні пагрэе адзіночную камеру на Лукішках.
Відавочна адно. Сапраўдны талент заўсёды глядзіць у будучыню. Сёння яскрава бачна, наколькі пытанне незалежнасці беларускай царквы, узнятае “Беларускімі ведамасцямі”, было і застаецца надзённым.
Язэп ЯНУШКЕВІЧ.
Р. S. Калі ўжо матэрыял быў напісаны, высветлілася: паводле звестак, прыведзеных у выданні “Між Польшчай этнічнай і гістарычнай” (Вроцлаў і інш., 1988), падказаным мне А. Мальдзісам, псеўданім Т. Вароніч належаў Тадэвушу Урублеўокаму.
Я. Я.

















































